ТЕАТР ОДНОГО ПАВЛИНА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ТЕАТР ОДНОГО ПАВЛИНА

Предсказание русской литературы о грядущем хаме стало явью.

Эдвард Радзинский. ОРТ. 13 марта 1997 г.

В компании Амура, Сократа и Арины Шараповой

Когда в октябре прошлого года я смотрел по первой программе телевидения сделанную в жанре "театра одного актера" передачу Эдварда Радзинского "Загадка Сталина. Версии биографии", а недавно, в марте — его же "Предсказания Сталина" (каждая передача — четыре лучших часа вечером и повторение утром), — меня терзало множество самых разных чувств, и первое среди них — изумление. Оно еще больше возросло, когда позже я взял в руки его книгу "Сталин". И то сказать, автор приобрел в свое время грандиозную популярность как величайший знаток женского сердца и амурно-матримониальных проблем. Кто не помнит хотя бы его эпохальное сочинение "О женщине". Все о женщине! А потом как бы частный случай бессмертной темы — "Приятная женщина с цветком…" А какой мощной кистью были написаны "104 страницы", где все до единой — "про любовь". Эти "Страницы" автор перелопатил в сценарий фильма, который конечно же назвал "Еще раз про любовь". И неужто вы, читатель, не платили бешеные деньги за билет на спектакль по его пьесе "А существует ли любовь?.." Я уверен, что вы еще и рыдали над страницами жуткого шедевра "Она в присутствии любви и смерти". А кто из вас, отходя ко сну, не прятал под подушку его "Монолог о браке", чтобы при первом луче солнца продолжить сладостное чтение… Словом, человек был едва ли не полным монополистом в этом круге тем, и соперничать с ним здесь мог разве что один Андрей Нуйкин, автор, может быть, не менее гомерического шедевра "Ты, я и наше счастье". А кроме того, когда уставал от любовных тем, Радзинский в новых сочинениях беседовал с Сократом, общался с Сенекой и, кажется, с Пипином Коротким. Какой размах, какое высокое парение духа!..

И вот вдруг с Монблана своей ошеломительной славы человек бросается в политику! Сочиняет свои и пересказывает чужие "легенды", "версии" и побрехушки о Сталине. И когда! Уже после того, как покойника давно обглодали шакальи стаи шатровых, рыбаковых, адамовичей, антоновых-овсеенок, волкогоновых… Теперь одних из этой стаи Бог прибрал вместе с их сочинениями, другие, по данным словаря "Евреи в русской культуре" (М., 1996), рванули в Америку, третьи и вовсе умом тронулись… Нет, согласитесь, есть от чего изумленно разинуть рот при виде великого любознатца и собеседника Сократа в роли запоздалого сталинофоба.

Но еще больше, чем автор, меня удивили все, кто вместе с ним делали обе передачи, — от директора Владимира Пономарева и режиссера Алексея Муратова до художника-гримера Валентины Стародубцевой, которой приходилось прихорашивать красавца. Неужели никто из них — а там человек двадцать! — так и не поняли, что за гусь, что за павлин этот сочинитель, на которого они работали? Неужели ни у кого из вас, вольные дети эфира, не возникла потребность даже теперь, в марте, сказать красавцу павлину для начала хотя бы так: "Мусье, ну что у вас за манеры! Как держитесь в кадре! Вы столь безоглядно упиваетесь собой, что, видно, не замечаете, как ни к селу ни к городу в самых неподходящих местах вдруг хихикаете, похохатываете, ухмыляетесь, покряхтываете, щерите зубы, а то — словно на ложе пылкой любви — испускаете томные вздохи, постанываете. А сколько старческой неги в ваших жестах! Словно у куртизанки, вышедшей в тираж… Право, все это создает полное впечатление некоторой психической нестабильности на почве гипертрофированной славы. А ведь на вас смотрят миллионы, десятки миллионов. Вы — любимец всего прогрессивного человечества. Так возьмите же себя в руки! Перестаньте хотя бы скалить зубы и постанывать. Стыдно же, маэстро! Что сказала бы ваша беспорочная матушка?"

А как можно было вам, товарищ Муратов, не обратить внимание на язык этого кудесника, как не призвать павлина и тут к порядку? Он же к языку глух, как тетерев! Вы только полюбуйтесь: "Ленин начал стремительно приближаться к смерти"… "Сталин получил отсутствие хлеба"… "Надо приковать (!) Горького к партии канатами (!)"… "Встретившись (!) с заключением (т. е. оказавшись в тюрьме. — В. Б.), Зиновьев был сломлен"… "Похороны (!) Кирова происходили (!) в Колонном зале"… Так пишут и говорят иностранцы, лет в шестьдесят предпринявшие попытку выучить русский язык.

При такой-то театрально-телевизионной маститости автор то и дело употребляет просто не те слова, что требуются по смыслу. Ну совершенно, как все эти киселевы, Шараповы, сванидзы, от которых можно услышать такое, например: "Неудачное покушение на генерала Романова". Они не понимают разницы между словами "неудачное" и "неудавшееся", и выходит, что поскольку генерал Романов остался жив, то это для них неудача, и они о ней сожалеют. Или: "бывший Советский Союз". Да это же все равно, что о своей умершей матери сказать "моя бывшая мама". Другое дело — республики, составлявшие Союз, они действительно бывшие республики. Однажды в декабре 1997 года Е. Киселев почему-то обрушился на губернатора Московской области Тяжлова и презрительно назвал его "законченным вертоградом", видимо полагая, что это нечто подобное "ветрогону", "вертопраху" или "ретрограду", а между тем это старинное слово означает всего лишь сад, чаще всего — плодовый. У Пушкина есть стихотворение "Вертоград сестры моей…" Но, конечно, взывать к Пушкину в разговоре с этой публикой — безнадежное дело.

Радзинский из той же телевизионной школы краснобаев, и он не устает приводить доказательства этого: "Сталин двинулся (!) в Ленинград"… "Сепаратная встреча Ленина и Сталина"… "Вся страна была начинена (!) его портретами"… Разве не ясно, что тут следовало сказать не "двинулся", а "направился" или просто "поехал", не "сепаратная", а "тайная", что ли, или "секретная", не "начинена", а "увешана" или "обклеена".

Иной раз, встречая образчики подобной языковой дремучести, просто не знаешь, что и думать об их авторе. Вот, допустим, о кунцевской даче Сталина читаем: "Она будет нежно (!) именоваться Ближней". Да чего ж тут, прости Господи, нежного? Ближняя она и есть ближняя — просто по расстоянию от столицы по сравнению с другой, которую, естественно, называли дальняя. Ближний Восток, например, называют так вовсе не потому, что хотят выразить нежность, допустим, к Израилю, расположенному там; а Дальний Восток — отнюдь не из отвращения к японцам или китайцам.

Трудно поверить, но Молотова и Кагановича автор называет "удивительными посетителями" Сталина, словно это не ближайшие и многолетние соратники его, а Папа Римский и Далай-лама, случайно забредшие на кремлевский огонек. В переписке Сталина с Надеждой Аллилуевой наш исследователь обнаружил "много забавного", в подтверждение чего приводит пример: жена просит мужа прислать ей 50 рублей. Обхохочешься, правда?.. Между прочим, Сталин послал тогда не 50, а 200 рублей. Интересно, сколько Радзинский дает жене, когда она просит на колготки?

Тут уместно будет заметить, что к языку крайне глухи почти все представители нынешней генерации антисоветчиков от Солженицына до Радзинского. Вспомните, допустим, Волкогонова. Его писания изобилуют языковыми красотами вроде таких: "Верховный главнокомандующий имел слабость к уничтожению противника". А Булат Окуджава! Читать его романы — как ребусы разгадывать, ибо ему ничего не стоило, например, дать вам совет не злоупотреблять выпивкой во время панихиды: бедолага путал панихиду с поминками. Все это наводит на мысль, что антисоветизм явно вреден для пишущей братии. Но у Радзинского дело еще и в наследственности: таким же литературным глухарем был его отец, писавший сценарии.

254

Для особо выносливых читателей можем дать еще дозу: "Аллилуева поступила в Промакадемию, но даже там (?!) они со Сталиным не могли долго быть вместе". Как это — "там"? Дальше: "Миллионами костей усеяны поля Европы". Надо думать, что хотел сказать "костями миллионов". А уж это как будто сидим у телевизора и слушаем Евгения Киселева или Арину Шарапову: "В Большом театре собрались все власть предержащие".Но что взять с Киселева — он, как объявил А. Коржаков, всего лишь тайный агент КГБ! Можно оказать снисхождение и к Арине Шамильевне — она татарка и не кончала историко-архивный институт. Но Радзинский-то кончал именно этот институт и вот уже чуть не сорок лет ходит в выдающихся русских писателях, и потому просто обязан знать, что есть церковно-славянское речение "власть предержащая", которое можно встретить, например, в Послании апостола Павла римлянам: "Всяка душа властем предержащим да повинуется", но люди, "власть предержащие", — малограмотная чушь.

Зиновьев: "Требую для себя расстрела! И немедленно!"

Однако среди бесчисленных языковых нелепостей в речах и писаниях Радзинского надо различать случаи, когда он сознательно употребляет не те слова, что необходимы по смыслу. Например, пишет: "Истинные революционеры жаждали (!) быть арестованными". Подумайте только! Не спали, не ели, а только все жаждали, как бы угодить жандарму в лапы. Но зачем? Оказывается, только для того, чтобы на суде бросить в лицо судьям: "Эксплуататоры! Угнетатели! Пролетарии всех стран, соединяйтесь!" Да что же им мешало? С какой целью они в таком случае прибегали к хитроумной конспирации, вели подпольный образ жизни? Вот, допустим, в 1901 году после первомайской демонстрации в Тифлисе нагрянули жандармы в обсерваторию, где работал тогда и жил молодой Сталин, чтобы арестовать одного из главных организаторов демонстрации, а его и след простыл. Почему же это он так? Сидел бы себе да ждал гостей и встретил бы их пением "Варшавянки", обретавшей тогда популярность, и сказал бы: "Что ж, вяжите меня, кровавые слуги царизма. Зато на суде уж я скажу громовую речь!.." Несуразная выдумка автора имеет двойную цель: с одной стороны, внушить читателю, что арест и суд не грозили при царизме истинным революционерам" ничем серьезным; а если вы этому не верите, то, с другой стороны, не можете не согласиться, что эти "истинные революционеры" были просто тупоумными фанатиками, платившими годами тюрьмы и ссылок за одну напыщенную речь на суде.

По этой тропке сочинитель трусит дальше: "На процессе 1936 года все обвиняемые — Зиновьев, Каменев и другие — требовали (!) для себя расстрела…" Так уж и требовали? И ничего другого, кроме расстрела? А ведь сам не требует даже того, чтобы за дурной язык и лживость его хотя бы с телевидения вышибли. Здесь цель состояла в том, чтобы убедить нас: вот до чего довели людей пытками или психотропными препаратами! А на самом деле все подсудимые (историку и писателю следовало бы знать, что обвиняемый, преданный суду, именуется подсудимым) на том процессе признали себя виновными и многие из них говорили, что то наказание, которое их ждет, ими вполне заслужено, однако те, кто был приговорен к расстрелу, обратились с просьбой о помиловании.

Сознательное употребление не тех слов, что требуются по смыслу, с целью исказить подлинную суть событий и лиц — излюбленная "черта стиля" Радзинского. Разумеется, мы видим это и дальше. Так он конечно же намеренно пишет, что Сталин, вернувшись весной 1917 года из туруханской ссылки в Петербург, не вошел в редакцию "Правды", не назначен был решением партии, а "захватил" газету! Ну, подобно тому, как Познер, Вульф, сам Радзинский и собратья их захватили наше телевидение… Или вот читаем, что в 1918 году в Бресте "большевики заключили союз (!) с немцами". Так с клеветнической целью он называет этот горький, вынужденный, "похабный" договор.

Говоря о языке, остается лишь добавить, что директор радзинских телепередач В. Пономарев обязан был запретить потомственному эстету нести с экрана похабщину в духе всех хамов прошлого, настоящего и будущего, от цитирования которой мы здесь воздержимся.

Но если бы все дело было только в языке!..

"Один железнодорожник мне рассказывал…"

Автор изо всех сил старается уверить нас, что он добросовестнейший исследователь, бесстрастный документалист, что всегда опирается на собственные архивные изыскания, находки, открытия. То и дело читаем и слышим от него: "Я изучил следственное дело…", "Я нашел в архиве удивительный документ…", "Я искал источник в архиве и нашел…", "Я нашел в архиве разгадку" и т. п. В итоге он хочет создать у нас впечатление, что знает время и людей, о которых ведет речь, так же глубоко и всесторонне, как таинственное женское сердце и все проблемы любви, брака, адюльтера и развода. Что ж, прекрасно!

Однако с первых минут телепередач и с первых страниц книги "Сталин" (640 страниц! Всех переплюнул!) обнаруживаются некоторые странные особенности автора в подходе к архивам и сведениям, полученным там. Например, с таинственным и радостным видом первооткрывателя он сообщает, что в президентском архиве обнаружил переписку Сталина с его женой Н. С. Аллилуевой. Помилуй Бог! Да ведь эта переписка еще пять лет тому назад была опубликована в журнале "Родина", а позже неоднократно цитировалась. Как о документе, который ему первому удалось прочитать в том же архиве, счастливчик пишет в книге и о "Журнале регистрации посетителей И. В. Сталина", который велся в его кремлевской приемной с 1927 года. Но вот передо мной "Известия ЦК КПСС" № 7 за 1989 год. Здесь еще семь лет назад можно было прочитать именно те записи, которые ныне так волнуют странного архивиста. В книге Ю. Горькова "Кремль. Ставка. Генштаб", вышедшей в 1995 году, помещено 70 страниц из журнала регистрации. Чего же после этого стоит радостный тон первооткрывателя?

Но это лишь цветочки. Дальше, делая вид, будто опирается на архивные данные, неутомимый Эдвард отчубучивает такие фортели, что по своей бесцеремонности они едва ли имеют что-либо равное в мировой литературе. Так, со ссылкой на данные американского ФБР бросает нам "легенду" о тайной встрече Сталина и Гитлера, будто бы имевшей место 17 октября 1939 года во Львове. Достоверно известно, что Гитлер предлагал такую встречу, но это было позже — в ноябре, когда Молотов ездил в Берлин. Сталин встретиться не пожелал, хотя надо заметить, что в обстановке того времени в этом не было бы ничего невероятного, и уж тем более — ничего предосудительного. Ведь встречался в Тильзите царь Александр с "корсиканским чудовищем", да и в ту пору являлись к Гитлеру, вели с ним переговоры, угодничали перед ним, заключали капитулянтские соглашения высшие руководители Англии и Франции — Чемберлен, Даладье, лорд Галифакс и другие. Но Сталин отверг просьбу о встрече с берлинским чудовищем. Таков факт истории.

Нет! — упорствует железный Эдвард, вполне возможно, что встреча была. И бросает свою козырную карту — "Журнал посетителей". 18 октября 1939 года, говорит, в нем нет записей, т. е. "в этот день приема не было". Записи появились только поздно вечером 19-го, когда пришли те самые "удивительные посетители" — Молотов и Каганович. Значит, почти два дня Сталина не было в своем кабинете. Где же он мог быть? Да, конечно, только во Львове, только в объятиях Гитлера!

Поразительное дело… Человеку седьмой десяток, а не в силах сообразить, что ведь любой дурак может ему сказать: "Мыслитель, во-первых, американцы называли 17 октября, а вы толкуете о 18-м и 19-м. Во-вторых, если не было приема, не было записей, то это вовсе не доказывает, что Сталин не находился в кабинете: просто он мог не назначить на этот день ни одного посетителя, допустим, работал с документами, готовился к какому-то выступлению или, наконец, не мог оторваться от пьесы Радзинского "А существует ли любовь?". В-третьих, если Сталина не было в кабинете и даже в Кремле, то из этого вовсе не следует, что он отсутствовал в Москве: мог принимать участие в каком-то совещании, допустим, в Наркомате обороны или иностранных дел; наконец, мог пойти в театр опять же на пьесу Радзинского. В-четвертых, если даже Сталин не находился в Москве, то лишь олух царя небесного может утверждать, что в таком случае ему больше негде было оказаться, как только на посиделках с Гитлером". Разве это не то же самое, как если бы я, позвонив Радзинскому по телефону и не застав его дома, объявил бы: "Светоч русской литературы поехал в Мытищи на тайную встречу с сотрудником ЦРУ".

Наконец, если бы встреча действительно имела место, то уж за столько-то лет с нее содрали бы покров тайны. Ибо, с одной стороны, не с глазу же на глаз она проходила бы, а при участии помощников, советников, переводчиков, была бы охрана, и от кого-то сведения непременно просочились бы; с другой стороны, слишком много и сил и лиц, порой весьма могущественных (хотя бы Хрущев да Ельцин), которые приложили бы все силы, чтобы сделать встречу достоянием гласности и использовать в своих политических целях. Все это и убеждает, что никакой встречи не было. И не случайно лясы точат о ней только уж совсем безнадежные светочи вроде Волкогонова.

Как! — взвивается неугомонный Эдвард, "в 1972 году во Львове старый железнодорожник рассказывал мне — мне лично! — о поезде, который пришел в город в октябре 1939 года. Он даже помнил число — 16 октября!.." Какой редкостный старичок: тридцать три года миновало — война, оккупация, освобождение, десятилетия мирной жизни, — а он точно помнит дату, и как только увидел Радзинского, так и кинулся к нему: "Послушай, Эдик! Я тебя заждался!.." Да как звали этого замечательного старичка? Неизвестно. А где доказательства, что в таинственном поезде, если он действительно был, на верхней полке лежал Иосиф Виссарионович, курил свою трубку и поджидал Гитлера? Доказательств никаких. Более того, сам же Радзинский жестоким образом и опровергает своего престарелого осведомителя, заявляя, что 16 октября "Сталин был в своем кабинете. И 17-го — у него длинный список посетителей…" (с. 475) А вместе с осведомителем опровергает и ФБР, и Волкогонова, и самого себя, любимого. Но все это ничуть не мешает ему в итоге заявить: "Видимо, на встрече Сталин понял еще раз, как нужен Гитлеру" (с. 476). Предположительное словцо "видимо" относится здесь не к встрече, а к тому, что Сталин "понял". То есть была эта "сепаратная встреча века", была! И у него аж руки чешутся: "Как ее можно написать!" И не сомневайтесь — напишет.

Однако эта картина умственной дистрофии, доходящей до блистательного опровержения своих собственных драгоценных идей, еще не самое выразительное в спектаклях и сочинениях многостаночника Эдварда, в частности в его проделках с архивными источниками.

Кому страшны архивы?

Сочинитель уверяет, что Сталин ужас как боялся архивов, ибо там, говорит, можно было обнаружить великое множество убийственных документов о нем. Поэтому руками своего секретаря И. П. Товстухи он "беспощадно прополол" все архивы. Что ж, допустим, хотя и несколько сомнительно, чтобы один Товстуха мог выпить море. Но вот что заливают нам дальше в доказательство названного ужаса.

В 1939 году в связи с шестидесятилетием Сталина МХАТ предложил Михаилу Булгакову написать пьесу о юности вождя. Знаток жизни Радзинский не верит, конечно, что МХАТ действовал самостоятельно, он убежден, что это был приказ (не иначе!) самого Сталина. Что ж, пусть… Как бы то ни было, а Булгаков с увлечением написал, по словам его вдовы, "интересную романтическую пьесу о Кобе". И в театре, и в Комитете по делам искусств ее не просто приняли, — "все были в восторге". Великолепно!

Но тут-то и начинается нечто фантастическое. Булгаков, сообщается нам, писал пьесу "совершенно без документов" и написал, как видим, отменно. А почему и нет? Документы вовсе не обязательны, тем более для такого талантливого человека, как Булгаков, решившего написать романтическое произведение. Существует множество иного рода материалов, источников, которые могут здесь помочь, в частности история, литература. Пушкин тоже не пользовался никакими архивными документами, когда писал "Бориса Годунова" или "Маленькие трагедии". И тем не менее, говорят нам, после такого-то триумфального приема пьесы Булгаков вдруг решает поехать в Грузию — "мечтал поработать в архивах". Зачем? Поверить алгеброй гармонию? Что, человеку больше нечего было делать? Можно ли представить себе, допустим, хирурга, который, успешно сделав операцию, захотел бы потом проверить себя по учебникам? Или архитектора, который, построив прекрасный дом, решил бы поехать на завод, чтобы изучить производство кирпича.

Но — не будем спорить. Допустим, поехал-таки Булгаков в Грузию изучать архивы на грузинском языке, который он не знал, но чуял сердцем. Вдруг в дороге получает телеграмму: "Надобность в поездке отпала…" В чем дело? Оказывается, Сталин прочитал пьесу и будто бы сказал: "Зачем писать пьесу о молодом Сталине?" Да, он имел привычку порой задавать такие странные вопросы, как и давать в подобных случаях не менее странные советы. Когда, например, в 1938 году ему прислали из издательства Детской литературы книгу "Рассказы о детстве Сталина", подготовленную в связи с тем же юбилеем, он прочитал ее и 16 февраля этого года написал в издательство письмо: "Я решительно против издания "Рассказов о детстве Сталина". Книжка изобилует массой фактических неверностей, искажений, преувеличений, незаслуженных восхвалений. Автора ввели в заблуждение охотники до сказок, брехуны (может быть, "добросовестные" брехуны), подхалимы. Жаль автора, но факт остается фактом… Советую сжечь книжку" (Собр. соч. М., 1997. Т. 14. С. 249). Когда на следующий год опять же к его 60-летию в Политиздате по примеру "Краткой биографии В. И. Ленина" подготовили "Краткую биографию И. В. Сталина", он собственной рукой вычеркнул из ее текста множество таких же назойливых и подхалимских преувеличений и восхвалений. Когда во время войны кто-то из окружения предложил учредить орден Сталина, он сказал: "Зачем такой орден? Есть орден Ленина, а товарищ Сталин еще живой". Когда уже после войны Калинин издал Указ о награждении Сталина Золотой Звездой Героя, он сказал: "Зачем товарищу Сталину Звезда Героя?" И никогда ее не носил. Когда ему предложили принимать Парад Победы, он сказал: "Зачем уже старому человеку принимать парад? Есть достойные люди помоложе. А я постою на Мавзолее". Когда ему изготовили особую, отличную от маршальской форму генералиссимуса, он сказал: "Зачем особая форма для генералиссимуса? Мне удобно и в маршальском мундире".

Разумеется, Радзинский никакому бескорыстию не верит. Уж он-то, сердцевед, знает, что во всех этих случаях есть таинственная черная подоплека. И клянется, что только потому пьеса Булгакова не была поставлена, что Сталин жутко испугался поездки писателя в Грузию, в грузинские архивы. И опять не соображает, что любой пентюх может ему сказать: "Алло, философ! Во-первых, допустим, для простоты рассуждения, что Сталин и впрямь жутко боялся архивов, но как это может быть связано с уже написанной пьесой, которая привела всех в восторг? Каким образом этот страх мог продиктовать запрещение пьесы? Во-вторых, чего же, спрашивается, Сталин так трепетал перед архивами, если все они по его указанию давно уже были "беспощадно прополоты"? В-третьих, если архивы прополоты, то как же вам лично даже в 90-х годах удалось обнаружить в них так много документов, которые, по вашему проницательному разумению, жестоко разоблачают Сталина? И где! В самых главных, центральных московских архивах, которые были у Сталина под рукой. Мало того, в его собственном архиве!" Словом, автор и тут не сводит концы с концами, противоречит себе, опровергает себя, т. е. опять являет нам картину своего полного интеллектуального затмения. Из этого уже достаточно ясно видно, в дальнейшем станет еще ясней, что на самом деле архивы страшны не Сталину, а его жуликоватому биографу.

Однако оставим пока в покое архивы и роль их документов в творчестве Радзинского. В сочинениях этого автора немало других, еще более увлекательных проблем.

Существует великое множество исторических фактов, событий, обстоятельств, имен, дат, которые мало-мальски образованным людям, а уж тем более историкам, писателям, достаточно хорошо известны или, если они почему-то выпали из памяти, их легко проверить по весьма доступным источникам безо всякого обращения к архивам. Как у нашего исследователя обстоит дело с такого рода данными?

О Троцком премудром, родном и любимом…

Начать хотя бы с Троцкого, любимейшего героя автора. Титаническая фигура! Ему сочинитель отдает весь жар своего пылкого сердца, уделяет огромное внимание. На иных страницах книги (например, на 108-й) его имя проносится метеором раз пятнадцать. И ведь всё какие хвосты у метеоров! "Интеллектуал", "великий оратор", "блистательный организатор", "он явился в ореоле славы", "в нем был магнетизм", "великий актер в драме революции", "его бессмертная речь", "вольный художник революции", "Троцкий прав", "Троцкий опять прав" и т. п. Что ж, упивайся, блаженствуй, никто не против. Однако тут же мы читаем, что после возвращения Троцкого незадолго до Октябрьской революции из Америки сам Ленин, будучи не в силах преодолеть магнетизм великого актера, прямо-таки "унижался" (так и сказано!) перед ним, умоляя вступить в партию большевиков. А тот, мол, отбрыкивался и "держал себя вождем партии, еще не вступив в нее". Представляете? Не создатель партии Ленин, — ее вождь, а вчерашний меньшевик Троцкий. Тут уж перед нами не дремучесть, не малограмотность, а сознательная ложь.

И эта ложь все нарастает: "24 октября 1917 года по инициативе Троцкого (!) большевики начинают восстание". И человека ничуть не смущает, что ведь сам же несколько раньше напомнил о напечатанных в "Правде" еще в середине марта "Письмах из далека" Ленина, где вождь партии "провозглашал курс на новую революцию — социалистическую". Сам же за несколько страниц до этого писал об "Апрельских тезисах" Ленина, где "он провозгласил переход к социалистической революции". Сам же пересказал известный эпизод на Первом Всероссийском съезде Советов, открывшемся 16 июня, когда на жалобное восклицание меньшевика Церетели о том, что нет, мол, сейчас в России партии, которая хотела бы и могла взять власть, Ленин решительно бросил из зала: "Есть такая партия!" Сам же писал, что в июле "Ленин объявил подготовку к вооруженному восстанию". Сам же цитировал сентябрьское письмо Ленина членам ЦК: "Большевики должны взять власть. Взяв власть в Москве и в Питере, мы победим безусловно и несомненно". И вот собственноручно приведенные данные Радзинский перечеркивает только для того, чтобы превознести дорогого Льва Давидовича, "бессмертные речи" которого с таким восторгом слушал когда-то его папа.

А ведь это далеко не все данные. О некоторых исследователь просто умалчивает, ибо они уж совсем разбивают в прах его миф о Троцком как инициаторе Октябрьской революции. Никак не мог он решиться привести хотя бы несколько строк из последнего перед восстанием письма Ленина членам ЦК:

"Товарищи! Я пишу эти строки вечером 24-го, положение донельзя критическое. Яснее ясного, что теперь, уже поистине, промедление в восстании смерти подобно… Теперь все висит на волоске… На очереди стоят вопросы, которые не совещаниями решаются, не съездами, а исключительно народами, массой, борьбой вооруженных масс… Ждать нельзя. Надо, во что бы то ни стало, сегодня вечером, сегодня ночью арестовать правительство… Нельзя ждать!! Можно потерять все!!

Ни в коем случае не оставлять власти в руках Керенского и компании до 25-го, никоим образом; решать дело сегодня непременно вечером или ночью. История не простит промедления… Народ вправе и обязан решать подобные вопросы не голосованиями, а силой… Правительство колеблется. Надо добить его во что бы то ни стало!

Промедление в выступлении смерти подобно".

И где же после этого глагола, звенящего бронзой, остается хоть щелочка, хоть дырочка для "инициативы" Льва Давидовича?

Как известно, ни в своем последнем письме к съезду, никогда раньше Ленин не ставил вопрос о своем преемнике, "наследнике". Это противоречило бы всему духу коммунистической партии, ее идеологии, ее нравам. Но Радзинский уверяет, что "наследник" должен был явиться, и не кто иной, а Лев Давидович. Он пишет, что, узнав о покушении Каплан, тот "бросает фронт и мчится в Москву". Потому что в ожидании смерти Ленина "Троцкий чувствует себя наследником". Ленин выздоровел после ранения, в первую годовщину Октябрьской революции произносит на Красной площади речь. "А под трибуной стоял Троцкий. Как наследник…" Правда, остается загадкой, почему же Ленин не пригласил своего "наследничка" на трибуну, почему не поставил его одесную…

Радзинского не может вынести даже Радзишевский

Лев Троцкий ни по какой линии наследником Ленина после его смерти не стал. Роль вождя и главного идеолога партии перешла к Сталину, а главой советского правительства с 1924 года до 1930-го был А. И. Рыков. Но Радзинскому ужасно хочется видеть на месте Ленина уж если не самого Льва Троцкого, то хотя бы Льва поменьше, и он уверяет, что после Владимира Ильича председателем Совнаркома стал Каменев, который Лев Розенфельд. На самом же деле этот Лев то поочередно, то одновременно занимал множество постов — был членом Политбюро, короткое время — председателем ВЦИК, затем — председателем Моссовета, директором издательства "Академия", Института мировой литературы, — но главой правительства, увы, Лев никогда не был.

А вот тоже весьма известная в свое время фигура — Г. Л. Пятаков. Крупный партийный и государственный деятель, член ЦК, заместитель Орджоникидзе по Наркомтяжпрому. О нем, перечисляя в последнем письме к съезду вождей партии, одобрительно упомянул Ленин. Читаем у Радзинского: "Член партии с 1905 года, в гражданскую войну командовал армиями". Какими армиями? Где? Будучи человеком сугубо гражданским и, кстати, членом партии не с 1905-го, а с 1910 года, Пятаков, однако, прекрасно понимал, что армией командовать — это совсем не то, что на телевидении лясы точить.

Автор жаждет просветить нас относительно и других, иного плана фигур, например таких, как известный инженер Рамзин. Пишет: "В 1930 году одним из главных обвиняемых на процессе "Промпартии" стал М. (Михаил? Максим? Моисей? Мойша? — В. Б.) Рамзин — знаменитый теплотехник, директор Московского технологического института". Да, Рамзин действительно был, вернее, стал знаменитостью. Да, его осудили в 1930 году. Но, во-первых, в 1936-м помиловали, а в 1943-м он получил Сталинскую премию за свой знаменитый прямотечный котел, да еще и был награжден орденом Ленина. Когда, вернувшись с фронта, я поступил зимой 1946 года в Московский энергетический институт им. Молотова, мы бегали на его лекции поглазеть на знаменитость, каковыми были в ту пору все сталинские лауреаты, а уж тем паче — в прошлом судимые. Во-вторых, Рамзин был директором не какого-то загадочного "технологического" института, а Всесоюзного теплотехнического. В-третьих, на процессе "Промпартии" он оказался, разумеется, не обвиняемым, а подсудимым. А звали его, наконец, не Моисеем и не Мойшей, а Леонидом Константиновичем. И тут уж становится непонятным, кто же более знаменит, кто громче прославился: талантливый инженер Рамзин — через свой котел или великий писатель Радзинский — через свой.

Однако, может быть, картина несколько отрадней там, где автор говорит не о политиках или инженерах, а о гуманитариях, о людях свободных профессий — о писателях, художниках, юристах? С некоторыми из них был знаком и даже дружен отец сочинителя, с другими он встречался сам, что, естественно, должно бы настраивать нас на доверие к тому, что здесь о них говорится.

Сердечным другом отца, уверяет автор, был писатель Юрий Олеша. И тут, живописуя ужасы "самого чудовищного государства всех времен", этот самый честный писатель всех народов, включая еврейский, гневно бросает в лицо государству: за последние 25 лет жизни талантливого писателя Олеши его книги не издавались! Ну, абсолютно! И жил бедняга только благодаря бесконечной щедрости Эдикова папы. Как же не разорвать в клочья такое государство! Этой картины не стерпел даже В. Радзишевский, автор самозабвенно служащей ельцинскому режиму "Литературки". Он привел на ее страницах данные Книжной палаты: за указанное время были изданы и переизданы 162 произведения Ю. Олеши, т. е. его книги выходили каждые два месяца. Может, это несколько меньше, чем у Радзинского с его бесчисленными "Загадками истории", "Тайнами века" и тому подобными плодами вдохновенного ума, но все же… В свете приведенных цифр несколько меркнет и даже становится вовсе сомнительной воспетая сыном щедрость его папы.

Еще один Лев, сапоги Сталина и подштанники Кагановича

Пробираемся дальше сквозь эти джунгли, кишащие змеями и крокодилами, что выползли из котла Радзинского: "70-е годы. Я беседую с Львом Романовичем Шейниным. Толстый следователь, отправивший в годы террора на смерть множество людей. Удалившись от дел, он пишет пьесы — стал моим коллегой. Он кокетничает своим знанием тайн. Его даже радует мой вопрос: "Сталин приказал убить Кирова?" Он улыбается. И отвечает ласково: "Сталин был вождь, а не бандит, голубчик…" Живая сценка, правда? Однако нельзя не заметить, что, во-первых, следователи никого на смерть не отправляют, это прерогатива других участников судебного процесса. Во-вторых, весьма сомнительно, чтобы в семидесятые годы, когда хрущевское беснование, именовавшееся "борьбой против культа личности", осталось далеко позади, молодой скромный голубчик мог обратиться к известному драматургу и с бухты-барахты брякнуть такой вопрос. Тем более, в-третьих, что вопрос задан в провокационной форме, навязывающей ответ, и Шейнин как опытный следователь сразу обратил бы на это внимание. В таких случаях спрашивают так: "Кто убил Иванова?" В-четвертых, ответ Шейнина был совершенно правильный, и потому ирония голубчика тут совершенно неуместна. В-пятых, есть веские основания думать, что вообще весь разговор этот — досужая выдумка, ибо Л. Р. Шейнин при всей щедрости Радзинского до "семидесятых годов", к сожалению, не дожил, он умер в 1967-м.

С такой же фамильной щедростью, заявив, что знаменитый некогда художник-конструктор В. Е. Татлин умер в 1956 году, автор продлил жизнь еще одному знакомому папы на целых три года.

Вот другая беседа, тоже не без замаха на щедрость: "Начало 80-х. Я сижу на пляже в Пицунде, рядом — Виктор Борисович Шкловский, великий теоретик левого искусства, друг Маяковского. Он абсолютно лыс. На пицундском солнце блестит продолговатая голова…" Тут вполне несомненно только одно: Шкловский действительно был еще с молодых лет абсолютно лыс. Но в начале 80-х ему было уже девяносто, и невозможно поверить, чтобы в таком возрасте он мог ринуться в Пицунду, валяться там на пляже и подставлять свою лысую голову беспощадному кавказскому солнцу. Последний раз я встретил его за несколько лет до этого в каком-то финансовом учреждении недалеко от Киевского вокзала, где писателям выплачивали гонорар за иностранные издания их книг. Право, даже тогда он совсем не походил на человека, мечтающего и способного жариться на южном солнце.

Между прочим, Радзинский уверяет, что на пляже, вертя сияющей лысой головой, Шкловский сказал ему: "Горький совершенно не понимал живопись". Неприязнь Шкловского к Горькому известна еще с его "Гамбургского счета" (1927), где он писал, что великий писатель даже "не доезжает до Гамбурга". Но в данном случае, что ж, может быть, и не понимал живопись, как Шкловский совершенно не понимал музыку, о чем в свое время так и сказал в статье о Седьмой симфонии Шостаковича. Каждому свое. Но ведь вот парадокс: один, ничего не понимая в музыке, пишет статьи о ее сложнейших произведениях, а другой, ничего не понимая в живописи, так много сделал для художников, как никто, — чего стоит хотя бы его участие в судьбе замечательного Павла Корина, которому он даже раздобыл отличное помещение для жилья и мастерской… Какие незабываемые вечера мы когда-то просиживали там с Володей Солоухиным!..

А однажды, рассказывает говорливый Эдик о своих замечательных знакомствах, в гардеробе Театра Ермоловой увидел он аж самого Молотова и увязался за стариком до дома. И вот его первый вопрос знаменитому старцу: "Почему Сталин ходил в сапогах? Есть много странных объяснений…" Такова проблема, терзающая ум и душу великого исследователя советской истории! Она проходит через всю его рахитично пузатую книгу… Конечно, для человека, всю жизнь проходившего в шлепанцах и не носившего сапоги даже два года в армии, они, сапоги-то, большая экзотика. Но тогда, в 20—30-е годы, пол-России ходило в сапогах, как сейчас ходят в них наши женщины. Я, например, помню своего отца, умершего в 1936 году, только в сапогах. А он был уже не юнкером, не офицером, как в молодости, а врачом.

Но что же Молотов? Разумеется, он не ответил на вопрос напуганного драматурга. А тот еще удивляется, что потом будто бы звонил Молотову, но "так и не смог договориться о новой встрече". О новой! Словно одна встреча уже состоялась. Да ведь у Вячеслава Михайловича имелись веские основания ожидать, что после первого вопроса о сапогах Сталина второй окажется о подштанниках Кагановича: "Какого цвета исподники предпочитал Лазарь Моисеевич? Есть много странных объяснений…" Впрочем, весьма сомнительно, разумеется, даже то, что Молотов дал свой телефон человеку, с которым случайно столкнулся в раздевалке. Тем более что он, то ли олух, то ли псих, задает вопросы "не выше сапога".

Автор "Братьев Карамазовых" — Березовский?

С такой же бесцеремонностью невежды и литературного прощелыги Радзинский обходится не только с известными и даже знаменитыми людьми, с великими событиями, но и со знаменитыми произведениями мировой литературы, с их известнейшими героями, великими идеями. Пишет, например: "Сталин читал Достоевского и, конечно, помнил знаменитый вопрос, который задал писатель устами своего героя Алеши Карамазова: "Если для возведения здания счастливого человечества необходимо замучить лишь ребенка, согласишься ли ты на слезе его построить это здание?" Будучи в молодости профессиональным революционером, а потом тридцать лет руководителем великой державы и, естественно, человеком чудовищно занятым, Сталин тем не менее очень много читал. Читал, конечно, иДостоевского, и великий роман его "Братья Карамазовы". Но читал ли Радзинский, уже почти лет сорок числящийся профессиональным писателем? Очень похоже, что он изучал литературу таким же способом, как его учитель Александр Яковлев. Тот, долгие годы возглавляя Отдел агитации и пропаганды ЦК, с великой страстью разнес множество книг и их авторов. В частности, он проделал это с десятками советских и иностранных авторов в знаменитой своей наглостью и убожеством статье "Против антиисторизма", появившейся в 1972 году конечно же в "Литгазете". А потом, когда из бездарного и оголтелого критика капитализма превратился в столь же бездарного и оголтелого ниспровергателя социализма, признался бесстыдник, что таких разнесенных там в прах авторов, как Вернер Зомбарт, Герберт Маркузе, Арнолд Тойнби, он, наставник и учитель советского народа, знал только по расхожим цитатам.

Судя по всему, именно так изучал Достоевского и наш эрудит, ибо, во-первых, в романе совсем не те слова, что приведены им в кавычках как цитата. В романе так: "Скажи мне сам прямо, я зову тебя — отвечай: представь, что это ты сам возводишь здание судьбы человеческой с целью в финале осчастливить людей, дать им наконец мир и покой, но для этого необходимо и неминуемо предстояло бы замучить всего лишь одно только крохотное созданьице, вот того самого ребеночка, бившего себя кулачонками в грудь, и на неотомщенных слезках его основать это здание, согласился ли бы ты быть архитектором на этих условиях, скажи и не лги!" Стоит хотя бы бегло сопоставить эту взволнованную, сбивчивую речь с той портативной фразочкой, что сочинил Радзинский, чтобы воочию увидеть все убожество и пошлость яковлевского выученика. А ведь к тому же еще и речь-то эту произносит не Алеша Карамазов, а его брат Иван. Перепутать Алешу и Ивана это примерно то же самое, что сказать: роман "Братья Карамазовы" написал не Достоевский, а Березовский.

Обратившись к другому великому русскому писателю, к другим широко известным словам, подручный Березовского по ОРТ пишет: "Чернышевский сказал (о русском народе): "Нация рабов. Все рабы снизу доверху". Увы, опять приходится возражать по нескольким пунктам. Во-первых, сказано было несколько иначе: "Нация рабов. Сверху донизу все рабы". Во-вторых, это слова не Чернышевского, а одного из героев его романа "Пролог". В-третьих, роман был не окончен и опубликован только после смерти автора. В-четвертых, слово "нация", что нетрудно видеть по контексту, относится здесь вовсе не к русскому народу, а употреблено столь же иносказательно, как это было, например, в устах побитого колхозными бабами деда Щукаря: "До чего ж вы, бабы, вредная нация!" И любой, даже самый деликатный читатель, имея в виду вовсе не национальную принадлежность ряда наших пишущих евреев-сталинофобов, может сказать: "До чего ж вы, писарчуки, вредная нация!"

Из жизни инопланетян

Однако нашему историку так нравится тема русского рабства, что он продолжает надувать ее, как иные жестокие мальчишки надувают через соломинку лягушек: "Российская империя — страна с вековыми традициями рабства…", "Россия — страна вековой покорности…", "Любая бунтарская личность растворялась в этой массе, забитой и покорной…" Полное впечатление, что это написал, еще не очухавшись как следует, человек, только что свалившийся с Луны или даже с Марса. Действительно, неужто престарелый сочинитель Радзинский, воспитанник историко-архивного института, никогда не слышал о бесчисленных на Руси бунтах и мятежах — стрелецких, казачьих, соляных, медных, картофельных, холерных… Неужто отродясь не ведал о восстаниях под руководством Ивана Болотникова, Степана Разина, Емельяна Пугачева, о декабристах, о броненосцах "Потемкин" и "Очаков", о трех русских революциях… Как мог он не узнать хотя бы в школе об освободительных походах и войнах русского народа против половцев и печенегов, против татар, поляков и французов, против Антанты и немецких фашистов. Не было на свете ни одного другого народа, который столь много и отчаянно боролся бы против рабства, как отечественного, так и иноземного.

Но вольнолюбивый автор никак не может утихомириться и еще гневно обличает Родину за то, что крепостное право существовало у нас до 1861 года. Верно, существовало, несмотря на все бунты и восстания, поджоги дворянских поместий и убийства помещиков. Но в разлюбезной нашему либералу Америке то рабство существовало еще дольше. Причем если в России это было, так сказать, свое, доморощенное, постепенно выросшее рабство, то в Америке — привозное из-за океана, купленное, расистское. Русский крестьянин страдал все-таки на родной земле, дома и мог пойти со своей болью за утешением и в березовую рощу, любимую с детства, и в церковь, а американский негр страдал на чужбине, его хозяином был человек другой расы, непонятного ему языка, и не видел он вокруг ни родных пальм, ни привычных пташек. Иначе говоря, рабство в США было гораздо более мерзкое и бесчеловечное. Вот и напомнил бы ты, правдолюб, об этом американцам. А?!.

Мыслитель, не сушивший портянок

Как человек, никогда не носивший шинели и не сушивший портянок, Радзинский особенно любит побалакать о войнах, полководцах, сражениях. И тут, пожалуй, мы больше всего узнаем от него захватывающе увлекательного.

Начать хотя бы с воинских званий хорошо известных командиров как белой, так и Красной Армии. Кто ж не знает, например, американского наймита адмирала Колчака, которого окружала свора американских советников и помощников, армия которого была целиком оснащена ими, американцами. Написал бы просто: "адмирал Колчак". Так нет, сочинитель хочет изобразить себя человеком, знающим вопрос до тонкостей, и потому, ведя речь об октябре 1918 года, пишет: "вице-адмирал". Но ведь известно, что будущий американский прихвостень получил полного адмирала еще от Временного правительства.

А вот противник Колчака по гражданской войне — начальник Генерального штаба Красной Армии А. И. Егоров. Просветитель пишет, что уже в 1932 году он был маршалом Советского Союза, но кто же не знает, что это звание введено у нас лишь в 1935 году.

Но дело, конечно, не в званиях, гораздо важнее, например, такое заявление: "В руках Колчака в 1918 году оказались неисчислимые людские резервы Сибири". Откуда они там взялись? Ведь даже двадцать лет спустя на ее громадных просторах почти в 10 миллионов квадратных километров (больше Китая!) проживало лишь 17 миллионов человек, т. е. меньше двух человек на километр. И американскому ставленнику Колчаку, объявившему себя Верховным правителем России, не удалось наскрести в свою армию более 400 тысяч человек. Это всего. А выставить на фронт смог лишь 130–140 тысяч штыков и сабель.

Дальше: "Во второй половине 1919 года Деникин повел свои войска на Москву, чтобы соединиться с армией Колчака". Правильно, повел. Чтобы соединиться под стенами Москвы и взять ее, так? А где в это время был доблестный нахлебник американского президента Вильсона? Может, уже к Петушкам подходил со своим воинством? Да нет, еще в мае Колчак потерпел сокрушительное поражение на подступах к Самаре и повернул оглобли обратно в Омск, откуда и выполз, а оттуда опрометью махнул в Иркутск, где вскоре и пресеклось его скорбное существование. Выходит, никак не мог Антон Иванович рассчитывать соединиться с Александром Васильевичем у стен первопрестольной.