Дорога на Валаам

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Дорога на Валаам

После первого действия великой трагикомедии с ельцинскими выборами вздумал я сделать себе маленький отпуск…

Но почему я называю эти выборы трагикомедией? Я же явный сторонник жанровой чистоты. Что-нибудь одно: либо трагедия, либо комедия. Иное дело, что и сам не всегда блюду эту чистоту жанра, частенько грешу против нее. Что делать? Значит, не хватает умения (таланта). Вон и московские нынешние драматурги грешат. Не хватает умения, они и давай придумывать своим опусам новые жанровые названия. Оправдываются тем, что, мол, так и в жизни. Но мало ли как происходит в жизни! Искусство-то здесь при чем? У него свои тайны и свои законы.

На выборах тоже свои законы и тайны. Никогда не понять простому человеку, откуда появляются на свет, например, такие газеты, как «Не дай бог». Или почему демократы называют себя демократами, а всех патриотов коммунистами? Лукавство явное, и справедливость тут даже не ночевала. Что, разве Александр Николаевич Яковлев — демократ? Увольте! К слову «демократ» без кавычек не обойтись.

Поэтому я редко слушаю радио, не получаю газет. По «ящику» гляжу только новости. Новости сообщаются главным образом «демократические», а если и бывают чуть правдивые, то очень редко и очень малыми дозами, да еще и перемешанные с так называемой «музыкой». Послушаешь — и тошно становится. Реклама противна того больше. Напрасно думают, что она безобидна! Реклама, если даже нейтральна в политическом смысле, всегда вредна в смысле моральном. Она ядовита в нравственном и противна в эстетическом. Но «демократу» ничего не докажешь. Сидит он далеко, студию его охраняют люди с оружием в руках. Посему хватай рюкзак и на поезд…

Прежде чем бежать на вокзал, включаю последние известия. Завершаются они «информацией для тех, кто собирается отдыхать». Говорят, что самая доступная путевка это на Кипр. Я как-то поинтересовался. Цена ее давным-давно обогнала мою двухгодичную пенсию. Обставила она и гонорар за целую книгу прозы. А самое главное то, что я не хочу отдыхать. Я не молотобоец, не лесоруб. (Им-то действительно нужен физический отдых.) Работа — лучший мой отдых, несмотря на мизерные гонорары. Не желаю я никаких отпусков! Смена занятий — самый хороший отпуск. Телесная усталость проходит за шесть-семь часов крепкого ночного сна, усталость души не проходит ни в каком отпуске. Вот если б взять отпуск от «демократии»! Или, к примеру, от болезней, связанных с возрастом. Но подобный отпуск проводят в больницах.

Не будем вспоминать о вечном отпуске за пределами физической жизни. Скорей на поезд! На пригородный…

При прослушивании демократического радио я всегда ловлю себя на противоречии. Не знаю, как быть. Смирить себя, укротить гордыню и гнев или осудить этих вселенских лжецов? По учению святых отцов надо радоваться, когда оскорбляют лично тебя, когда клевещут и гонят. Но при этом сохраняется обязанность обличенья, обязанность борьбы с ненавистниками Христа. Так христианин ли я?

Не знаю, как смотреть и на здоровых крепких парней, целыми днями торчащих под полосатыми тентами. Продают они парфюмерию и всякую пеструю дрянь — тряпичную и пластмассовую. Неужто этим ребятам не хочется двигаться, создавать что-то, строить, облагораживать среду?

На вокзале покупаю все же газету, чтобы узнать, что происходит в Москве. И там все то же. Деньги, рынок, челноки. За окном вагона — челноки. И на улице — челноки. В самолетах, в автобусах — челноки. Челночная жизнь. Растительная. А есть еще просто бандитская. Рэкет… Что за манера внедрять в печать иностранные термины? Жулика и бандита демократы назвали культурно: рэкетир. Гулящую девку демократические газетчики нежно кличут «жрицей любви». Но при чем любовь, когда речь идет о пороке, о физиологическом акте, постыдном с точки зрения нормального человека?

Я ненавижу современное телевидение, не терплю и демократическое радио, отучающее русскую молодежь от родных мелодий, от стыдливости, прививающее нахальство и пошлость. Не зря ведь порядочные москвичи в 1993 году так беззаветно пошли на останкинский… не могу вспомнить, как называется питомник для рептилий. Встреченные кинжальным огнем ельцинских башибузуков, прижатые к асфальту, эти юноши затихли на время. Многие навсегда. Мир праху расстрелянных…

Сегодня 22 июня. Радио доложило, что Отечественная война началась не в 41-м, а в 36-м. И не в Бресте, а в Испании. Может, еще раньше? Однако мой отец погиб в 1943-м, именно в ту пору, когда гибли миллионы русских, а не испанцев. «Общую газету», редактируемую т. Яковлевым (вторым), я отбросил с тем же чувством, с каким выключаю телевизор и радио.

Разговоры в пригородном поезде почти не касаются выборов. Они вращаются вокруг низкой зарплаты. Вон на станции Семигородняя, которая за окном, бастуют работники лесной промышленности. Третий месяц сидят без зарплаты. Про пенсию в вагоне говорят: на еду не хватает, только на дрова. Тут и там ругают Ельцина. Те немногие, что побогаче, благоразумно отмалчиваются. Эти, конечно, проголосовали в первом туре «за демократию, против прошлого», как выражается радио. Ваш на баш, как говорится. Половина за демократов, другая за патриотов. Россия поделена. Раскол.

Страшная вещь раскол, к примеру, в семье. Раскол в Отечестве еще страшнее…

По новым районным правилам инвалидов войны раз в неделю везут в автобусе бесплатно. В остальные дни и здоровому ехать накладно. Сколько нелепостей происходит по одной этой причине!

В деревенской лавке в ожидании привозного хлеба старухи и молодые готовы вцепиться в седины друг дружке, кричат кто во что горазд. Спрашиваю у Марьи, соседки: «За кого будешь голосовать?» — «За Ельцина!» — «Почему?» — «А ведь как, он мне пензию дал». (Говорить, что «пензию» дает государство, а не Ельцин — бесполезно). — «Ну, а велика ли у тебя пенсия?» — «Пензия-то не велика, дак ведь постоянно прибавка. Вон опеть прибавил». Вот и весь сказ.

Другая старуха, поумнее, эта шумит за Зюганова. Третья, наоборот, зачумлена «свободой» хуже Марьи. Говорит, что голосовала за… Горбачева. Оказывается, жизнь он (то есть Горбачев) сделал хорошую, зря его и ругают. Летом она вон до самой Тюмени на самолете летала… На нее набросились и зюгановки, и ельцинистки:

— Дура лешева! От его, сотоны, и пошла вся беда! Диво дивное, никто его, беса, не может стрылить-то!

Нет, не пожалели бы, не поплакали бы мои старушки о Горбачеве, если бы его «стрылили» где-нибудь в темном подъезде. Живут они в домах, срубленных еще в прошлом веке. Летом еще ничего, дров надо не так много. А каково им зимой, господин Вяхирев? Дрова берегут, воду экономят даже на умывании. Лекарств нет и в помине. Медиков тоже нет. Пенсии хватает еле-еле на черный хлеб. (На белый хватает лишь инвалидам войны.) «Иной и на войне-то не бывал, — говорит Марья, — а пензию весь мильен огребает…»

У Марьи сыновей нет, у нее две дочери. Одна в Вологде, вторая за военным в Мурманской области. У других старух детки кто в Самотлоре, кто где-нибудь в Архангельске.

«Друзья! — хочется мне обратиться с ним. — Сыновья вчерашних крестьян газовики, шахтеры, нефтяники! Одумайтесь, что вы делаете? Вы же грабите родной дом, в котором родились! Вы гоните газ австрийцам и немцам, чуть ли не до Ла-Манша, а ваши родные бабки клянчат в колхозе трактор, чтобы привезти волочугу дров. Последние рубли отдают сперва в контору, потом еще и пьяницам, чтобы привезли эти дрова из лесу, чтобы не замерзнуть в старой избе в крещенский холод. Да ведь и замерзают старушки одна за другой. Проголосуют и умрут. Безропотно, как некрасовская Арина. Что же вы, внуки, куда глядите? Почему даете себя одурачить вином, телевизором, фальшивой газетой?»

Мои вопрошания и восклицания летят в пустоту. Никто не слышит. И демон отчаяния даже в деревне снова хватает мое сердце в свою когтистую лапу. Когда же он ее разжимает, когда вновь появляется желание труда и действия, подскакивают бесы помельче: раздражение, нетерпение, торопливость. То и дело суют они свой нос в мою жизнь, нарушая душевное равновесие. То же радио убеждает меня, что Великая Отечественная началась не в 41-м, а в 36-м. Будто бы не пятьдесят пять лет назад, а шестьдесят. И не на наших границах, а в Испании… Этакие вот любители юбилеев. Я не могу выдержать всего этого, я болен, я убегаю в деревню, на родину. Сколько раз спасали меня от отчаяния мои земляки! Хотя бы и та же Марья Дворцова, дом которой от моего в двадцати шагах. Совсем хромая после неудачного удаления грыжи («Раньше плясала-то и я добро, пока дохтур жилу-то не перерезал»). Когда спит — непонятно. Не одну пятилетку работала дояркой. На пенсии тоже каждую минуту в трудах. Дрова, огород, скотина. Картошку сажает каждый раз самая первая.

Мой друг японский профессор Ясуи-сан предлагает Марье сфотографироваться. Она положила на лужок вицу, которой дирижирует коровами и теленком. Приобдернула затрапезную юбчонку, улыбчиво приняла торжественную, как ей казалось, позу. Минако-сан, жена профессора, фотографирует Марью, а мне вспоминается японский фильм «Голый остров» режиссера Кимэто Синдо. Разница только в одном: никто не захотел и уже не захочет, наверное, сделать фильм про Марью Дворцову!

Профессор смеется, рассказывая, как они с Минако-сан учились топить русскую печь (я поселил их отдельно, в старой отцовской избе). Все они сделали вроде бы правильно, но одного не учли. Не открыли трубу: задвижку и вьюшку. Когда полная изба набралась дыму, они закрыли печь заслонкой. Дрова сами погасли, но дыму в избе стало еще больше. Я уже писал где-то, как Ясуи-сан осваивал русскую баню в первый его приезд. В этот раз он осваивает избу. Любит он вместе с женой ходить на речку, сидеть на траве под горой, гулять в безлюдных, тихих полях. Особенно хвалит мою сестру Лидию Ивановну за непритязательную деревенскую кухню.

Сегодня он вместе с Минако-сан уговаривает меня приехать в Японию… Мои гости уже спешили в Москву и затем домой, виза у них заканчивалась. Я тоже вскоре уехал в Вологду. Потом побывал в Москве и еще где-то… Смятенье в душе началось опять…

В голову приходит иной раз такая мысль: «А не слишком ли много ты, сударь, ездишь? Пожил бы хоть одно лето в своей вымирающей, но древней Тимонихе. Скоро, скоро от нее останется одна твоя баня…»

Действительно, не успел прилететь из Дамаска, покатил в Сербию. Вернулся из Белграда — лермонтовские дни тут как тут. Это не считая постоянных метаний между Вологдой и Москвой. А в деревне сиротливо лежит недописанная глава новой книги. Труба у тебя там развалилась. Морковь не прорежена, картошка не окучена. Лук не прополот… Вологодские литературные коллеги обижаются: игнорирую, дескать, областные мероприятия. Все ездишь. Уже девять лет не хватает времени разобрать архив. Не зря у тебя и денег никогда нет…

В ноябре 1993-го прямо с обрызганного кровью асфальта, что около Останкинского телецентра, я поспешно удалился в Тимониху. Анфисы Ивановны в живых не было, печь в доме давно остыла, пришлось разогревать несколько дней. Тогда ли была написана моя стихотворная молитва? Или раньше?

О Боже мой!

В тиши лесов,

В безлюдье дедовских угодий

Убереги от праздных слов

И от назойливых мелодий.

От суеты и злобы дня

Спаси и впредь, спаси меня.

Покуда в душах ералаш

И демократы жаром пышут,

Я обновлю колодец наш

И починю родную крышу.

Не дай устать моим рукам,

Еще — прости моим врагам.

От всяких премий и наград

Убереги в лесу угрюмом…

Но вечевой Кремля набат

Не заслони еловым шумом!

…Не попусти сгореть дотла,

Пока молчат колокола.

Нынче уговорил жену снова поехать в деревню. Утром завел «Ниву». Мы приехали в Тимониху в средине дня. На улице было безлюдно и тихо. Только в Марьином доме поминутно трубила корова.

— С утра корова-то ревет, — сказала мне другая соседка, ковылявшая куда-то в поле. — Мы утром стукались, стукались, а Марья не отворила воротати. Мы и ушли. Надо бы корову-то выпустить… Ужо пойду позвоню сватье Марьиной, зять-то Марьин вроде еще отпуске.

Не мог и я попасть в свой дом, потому что мы с женой оставили ключи в Вологде. Пришлось ломать замки… Корова то и дело мычала. Марьин зять Гурий, ночевавший у матери в другой деревне, прибежал и каким-то известным ему способом проник в тещин дом. Когда я ломал свои замки, он в ужасе выбежал на улицу, потому что Марья лежала под коровой мертвая. Уже остывшая.

Наши звонки на медпункт и участковому были втуне. Милиционер и медичка отказались приехать… Корова трубила на всю округу. Она трубила весь день и вечер, потому что ее некому было подоить. Наконец, вечером подоила, кажется, Серафима — другая соседка. У Марьи не нашлось даже досок на гроб. Доски пришлось «позаимствовать» у пустого соседнего дома (хозяева приезжали в отпуск, но уже уехали).

Какая же, однако, беспечность! Постучали утром, но Марья не открыла. И все ушли. Только одна корова «ревела» на всю деревню. Вот так же под коровой нашли пять дней назад председательшу нашего колхоза «Родина» сорокапятилетнюю Раису Алексеевну Мартьянову. Она умерла от инсульта, когда доила корову. К чему бы ей-то так рано?

А может, оттого, что нечем было платить дояркам и механизаторам? Вместо денег она рассчитывалась с ними водкой. Брала деньги в долг по списку у пенсионеров. Ехала в Вологду прямо на ликеро-водочный. Покупала по дешевке водку, а дома рассчитывалась механизаторами бутылками. При этом и сама не брезговала «веселой» жидкостью. Когда узнал об этом, то вздумал через печать обратиться к демократам Москвы. Письма читателей переменили мои намерения, я обратился с этим воззванием уже не к одним демократам, а ко всем москвичам.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.