Раздутые конфликты

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Раздутые конфликты

На днях мне попалась на глаза забавная заметка о связи между курением и разводами. Статистика показывает, что разводы между курящими супругами происходят чуть ли не вдвое чаще, чем между некурящими. И медики предлагают объяснить этот факт тем, что курение возбуждает нервы, курящие более склонны к заострению конфликтов, к раздуванию их, к агрессивности, к непримиримости… Но это присказка.

Когда-то давно, еще в пору моих — не очень веселых — отроческих лет, мне довелось косвенно участвовать в изнурительном, безобразном, тянувшемся много лет конфликте из-за двух квадратных метров ни на что не годной земли.

Ссоры и побоища из-за земли — естественно, один из самых древних конфликтов, и они хотя бы понятны, когда земля стоящая. Но в данном случае речь шла о такой чепухе, что только посмеяться бы да плюнуть, а поди ж ты, сколько забрал этот конфликт у нескольких людей нервов, как портил и без того не красную жизнь.

Суть была в следующем. Когда мой дед, вдовец в свои семьдесят пять лет, задумал снова жениться, он произвел раздел имущества и, главное, хаты, в которой мы жили втроем: дед, мама и я. Наша хата в Киеве, на Куреневке, имела две жилые комнаты по шестнадцать метров каждая, так вот он одну взял себе, в другую отделил нас с матерью, и сени — пополам, и отдельный ход нам пришлось сделать, и, конечно, клочок земли вокруг хаты тоже автоматически разделился. Клочок этот делился на две неравные части: большая была огородом, меньшая — так называемым садиком. Огород дед забрал себе, нам оставил садик. Садик от огорода отделялся заборчиком высотой этак по пояс, и на садик выходили два окошка сеней: и дедовой половины, и нашей. Окошки в тех сенях, как водится, были заплетены паутиной, заставлены жестянками из-под керосина, с фанерками вместо выбитых стекол, в них никто никогда не смотрел, конечно.

Дед несколько лет искал подходящую невесту, наконец остановился на домовладелице, имевшей собственную хату. Она уговорила деда свою половину продать, а переходить к ней. Так мы стали жить с новыми соседями за стенкой, супругами по фамилии Фесенко; он работал на кожевенном заводе, она была торговкой на базаре. И первое же, что они сделали, — это потребовали переставить заборчик садика, ибо «по закону» окно их сеней не может выходить на чужой участок. Мама возмутилась: и так у них весь огород, так еще и кусок садика им отдай. И началось…

Я не берусь описать, что вокруг этого творилось целых несколько лет. Эпопея. Повесть о том, как поссорились Иван Иванович с Иваном Никифоровичем, — невинная детская история по сравнению с войной, развернувшейся вокруг клочка поросшей крапивой земли под окошком сеней Фесенко. Причем обе стороны признавали, что земля нестоящая, но они стоят за принцип, и «по закону», и прочее — и были непримиримые.

Дело дошло до суда; суд, представьте, этим занимался и вынес решение с приложением начерченного плана, по которому истцу, Фесенко, присуждалась полоска земли под окошком его части сеней, отступя от стены что-то так сантиметров восемьдесят. Он с торжеством огородил ее — это и было метра два квадратных — всякими обломками и даже проложил поверх ограды ржавую колючую проволоку. Да, он победил.

Прошло много лет. Кусочек земли в тени под стенкой был Фесенко ни к чему. Сквозь паутину в окошко никто не смотрел; крохотное, оно и не открывалось, так что никто из него и не прыгал. В огороженном прямоугольничке среди крапивы накоплялись ржавые ведра, консервные банки и прочий сор. Я тогда уже дома не жил, а только во время нечастых приездов латал крышу да чинил забор. Однажды, увидев, что ограждение Фесенко совсем уж безобразно развалилось, отыскал в сарае разные дощечки и решил огородить поприличнее. Увидел старый Фесенко, принялся помогать. Возясь с кусками окончательно развалившейся колючей проволоки, оцарапался, ругался и сказал: «И на что оно мне, дураку, было нужно? За что мы столько лет ругались?» Посмеялись мы, пошутили. Месяца через два старик умер — от рака, как оказалось. Очень скоро вслед за ним умерла и его жена. Остался у них наследник, сын, женатый, у него другая жизнь, ему на эту хату вообще было наплевать. Да и хату-то вскоре снесли, ныне там разные заводские территории, и под микроскопом не отыскать того клочка, тех двух метров квадратных, из-за которых, уверен, у матери прибавилось много седин и у супругов Фесенко, как говорится, семь килограммов нервов ушло. Тех самых нервов, которые, говорят, не восстанавливаются.

Ну и я вот — сколько лет прошло, нет стариков Фесенко, нет хаты, нет клочка, а он стоит перед глазами, и вся та страшная сора, вражда, и ведь не забудется, нет, не забудется до самой смерти.

Вся эта бесконечно глупо-печально-смешная история встала в моей памяти, когда я прочел одно место в не так давно вышедшей на Западе книге «Тесные врата» Юрия Глазова — одного из тех, кто в последнее время выехал на Запад. Он там приводит любопытный рассказ, который я, кстати, уже от кого-то где-то и сам слышал, — о Хрущеве в его пенсионный период в конце жизни. Может, это и фольклор, но в нем столько правды жизни, что я, знаете, верю.

Как передает Глазов, внучка Хрущева, милая и общительная молодая женщина, вскоре после ухода Хрущева в отставку повстречала своего знакомого писателя — одного из тех молодых писателей, на которых очень обрушивался Хрущев, будучи у власти.

— Ну, как поживает старик? — спросил этот писатель, предав забвению обиды, которые получил в числе прочих.

— Да тоскует, — отвечала внучка, — говорит, что впервые в жизни остался без дела и очень ему это положение в тягость.

— Ну, передавай старику привет! — бросил торопящийся по своим делам писатель.

Прошло недели две, и снова случайно повстречались участники этого разговора.

— Ты знаешь, — воскликнула внучка бывшего нашего премьера, — дедушка-то был так тронут твоим приветом и чуть не расплакался. Все причитал он, говоря: «Какие хорошие ребята! И чего я, старый дурак, к ним приставал тогда!»

…Ах! Верю. Знаете, верю, что так и было. Ведь Хрущев потом сел и, как заправский самиздатчик, украдкой наговорил на магнитофон мемуары, в которых эта нота — сожаления и покаяния — прорывалась сплошь и рядом. Помню где-то заголовок рецензии (на Западе) на книгу мемуаров Хрущева: «Кающийся коммунист». Он, выходит, и «Доктора Живаго» Пастернака лишь на пенсии, на досуге, прочел — и вдруг обнаружил, что нет ничего в той книге плохого. И зачем же, спрашивается, такой крик, такие бешеные проклятия сыпались когда-то на Пастернака, сведя его преждевременно в могилу?

А удивительная, прямо-таки символическая история отношений Хрущева со скульптором Эрнстом Неизвестным? Как Хрущев на него кричал, ногами топал, в буржуазных и прочих грехах обвинял, а кончилось тем, что сам о том пожалел и огорчился, кончилось тем, что на Новодевичьем кладбище на могиле успокоившегося старика стоит памятник работы скульптора Эрнста Неизвестного.

О нет, далеко не о многом успел пожалеть Хрущев, но — может, потому что Бог не дал ему больше лет? Но — может быть, уже и это много? Если в сознании даже хотя бы одного, воспитанного в духе свирепой непримиримости большевизма, — если в сознании даже хотя бы одного такого руководителя возможны вот такие проявления чисто человеческие, справедливо-трезвые, то почему бы им не появиться и еще — в ком-нибудь другом, третьем, десятом?

…А вот бы дожить до такого, когда кто-либо из них, вершителей судеб — на пенсии ли, не на пенсии ли, — вдруг ошеломленно сказал бы: «И зачем это я страну за колючей проволокой держал и людей никуда ни на шаг не пускал?», «И зачем это я в мирное время на мирных людей танки посылал? Боже, какая нелепость, какой стыд!», «Чего это я столько здоровых людей в сумасшедшие дома побросал? Думали там иначе, так кто же не думает иначе, а я их за решетки, жизни им потоптал…».

Да, воображение играет, но, согласитесь, заманчиво так повоображать. На этом оселке я пробую разные фигуры из прежнего, железного типа большевиков, тех, о которых Тихонов в качестве высшей похвалы выразился, что если бы из них делать гвозди, то не было б в мире крепче гвоздей… крепкий образ. Весьма метко сказано; только — похвала ли это, вот вопрос.

Так вот, мог ли бы Иосиф Сталин хотя бы за час до смерти сокрушенно вздохнуть: «И зачем это я, старый дурак, столько ужасов устроил?»

Нет, тот тип… людей (а язык с трудом поворачивается сказать «людей») — тот тип к человечности не был способен, такие для человечности начисто, пожалуй, потеряны, годны только на гвозди. Они, видите ли, до фанатизма уверены, что непримиримость — это в высшей степени положительная черта. На всех перекрестках кричат о своей «непримиримости к…» (в разные времена к разному, в общем, к чему хотите, но прежде всего — каждого человека к каждому человеку, обратите внимание и вдумайтесь). Это она, коммунистическая непримиримость, долго, очень долго превращает людей в материал для гвоздей, пока постепенно не делается все яснее и яснее, что непримиримость — это ведь всего лишь признак ограниченности, что это — порок и беда, и не больше.

13 сентября 1975 г.