МАРТИРОЛОГ ИЗГНАНИЯ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

МАРТИРОЛОГ ИЗГНАНИЯ

1

Покончила собой Лена Титова. Трагическое событие это прошло почти незамеченным в мутном кипении эмигрантских страстей вокруг собственного пупа и дележа весьма сомнительных литературных лавров.

А я вспоминаю московскую квартиру Титовых на Васильевской, где, начиная со второй половины дня, заваривалась шумная круговерть диссидентского братства. Трудно назвать сейчас человека из этой среды, который бы не побывал в этом гостеприимном доме, где для всякого гостя находилась рюмка водки и душевное слово. Не раз заглядывал сюда и далеко не падкий на новые знакомства Александр Солженицын.

Меня привел к ним Володя Буковский чуть не перед самым своим арестом, и с тех пор я стал здесь частым гостем. Дом Титовых по праву считался штаб-квартирой демократического движения, где всегда можно было узнать самые свежие политические новости, получить достоверную информацию об арестах и внесудебных преследованиях, установить контакты с иностранными корреспондентами. И хотя все здесь давным давно прослушивалось и проглядывалось со всех сторон, никто в словах и жестах не стеснялся, эйфория близкой победы брала в нас верх над осторожностью и чувством самосохранения. И чего, казалось, нам было скрывать, в самом деле, мы шли „на вы" с открытым, как говорится, забралом!

Их выталкивали из страны открыто, нагло, не стесняясь в методах и средствах. Буквально вымогали у них заявление, обещая пренебречь любыми формальностями и без задержек выдать визу.

Только оказавшись на Западе, я понял причину их неожиданной широты: в отличие от нас они-то доподлинно знали, какой прием ожидает на Западе людей с позицией и мировоззрением Титовых. И не ошиблись в своем чисто профессиональном расчете: от новичков отмахнулись, как отмахивались от всех им подобных на протяжении последних шестидесяти лет, а услужливые носороги доделали дело, оттеснив непрошеных гостей на обочину общественного внимания, где они и прозябали последние годы в безвестности и забвении.

И как результат: одной - петля, другому лабиринты дурдома.

2

Следом Анатолий Якобсон. Та же судьба, та же тоска, та же петля. Блестящий критик и эссеист, он покинул раздавленную Россию, чтобы обрести новую родину на Земле обетованной, но сердце его продолжало болеть русской бедой и русскими болями.

„Когда государство расправляется с людьми - это политика, - писал он. - Когда человек хочет препятствовать этой расправе - это не политика". К сожалению, это не так для тех, кто расправляется или собирается расправляться: всякое сопротивление своим палаческим инстинктам они расценивают именно, как политику, притом общественно и уголовно наказуемую. И вскоре по прибытии на Запад он убедился в этом на собственном горьком опыте.

И сделал из этого опыта единственный для себя вывод, который стоил ему жизни.

3

Сначала я позволю себе процитировать самого себя и приведу выдержку из своего романа „Прощание из ниоткуда" о памятной для меня встрече весной пятьдесят первого года. Тогда, освободившись из лагеря, я бродил по Москве в поисках работы и хлеба.

„Вот тогда-то, на углу улицы Горького и Моховой, у парадного подъезда гостиницы „Националь", среди пестрого, но жалкого в своих претензиях многолюдья Влад и отметит памятью идущего мимо него человека с щегольской тростью под мышкой. Высокий, в роскошных усах красавец, в светлом пальто, с ухоженным нимбом вьющихся волос, он двигался сквозь толпу, словно гость из мечты, посланник Шехерезады, видение иного, нездешнего мира, и благоухание его холеной чистоты тянулось за ним наподобие тончайшего шлейфа. О, как он был красив!

Вы еще встретитесь, Саша, вы еще встретитесь, Саша Галич, но только почти через двадцать лет, в другой обстановке и при других обстоятельствах, и, надо надеяться, оба пожалеете, что этого не случилось раньше!"

Встретившись и подружившись почти через четверть века, мы действительно пожалели об этом. Во всяком случае, я. В Галиче поистине сочетался чеховский идеал человеческой красоты: „и душа, и лицо, и одежда". Его глубоко укорененный и поразительно естественный артистизм сказывался во всем: в быту, в творчестве, в отношении к людям. Всякая дисгармония, касалось ли это этики или эстетики, вызывала в нем мучительное страдание. Мне кажется, что именно это качество его души и характера в конце концов привело этого чистого артиста, поэта, певца в ряды нашего демократического движения. Чуткое к несчастьям „униженных и оскорбленных" сердце Александра Галича не могло спокойно выносить того надругательства над Совестью Человека, которое безраздельно властвует в его стране. Долгим и непростым был путь этого художника от невинных комедий и остроумных скетчей до песен и поэм протеста, исполненных пафоса гнева и боли, от респектабельного положения в официальном Союзе писателей до жизненно опасного членства в Комитете Прав Человека, возглавленного в те поры Андреем Сахаровым, с которым Галича до конца жизни связывала самая сердечная дружба. Но тем значительнее и выше прозревается нам сейчас его высокая судьба.

Затравленный на родине, он верил, что здесь в мире свободы и творческого поиска его оценят, поймут, примут. Но после одного из первых же его выступлений на Западе некая розовая бельгийская газетенка поспешила написать:

„Противно смотреть, как этот, страдающий одышкой от ожирения буржуа взбирается на сцену, чтобы проговорить хриплым голосом под гитару свои пропагандистские побасенки".

В конце концов у него нашлись благодарные слушатели и много: в Италии, во Франции, в Америке. Но было уже поздно, нелепая гибель стояла у него на пороге.

Мне трудно еще представить, что я уже никогда не увижу его, не перемолвлюсь с ним обязательным ежедневным словом, не зайду ненароком к нему в гости: так нелепа, так внезапна, так непостижима для меня его смерть.

К счастью, поэт не умирает вместе со своей плотью, эхо его души продолжает жить в нас, и чем отзывчивее, чем ранимее была его душа, тем продолжительнее и объемней звучит в нас это эхо.

Сегодня утром моя дочь, крестница поэта, которой еще нет и трех лет, улавливая с присущим детям вещим чутьем что-то недоброе, грустно лепетала из его цикла о Януше Корчаке: „Тум-балалайка, тум-балалайка…". И я вдруг подумал, что моя встреча с ним продолжается, и я снова не говорю ему „прощай", я говорю ему „до свидания".

- До свидания, Саша!