3АСАДА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

3АСАДА

В той долине всё и произошло, малыш, год назад. Устроили засаду и ждали. Сутки просидели возле поля алых маков. Гудели шмели. Облетали лепестки с маков, головки прямо на глазах наливались соком, самое время их надрезать; еще чуть-чуть, и загремят 1 коробочки, и чёрное семя из них посыплется на землю. Сидели тихо. Твой отец был в тот раз на редкость послушным, не шумел, ел хорошо, и всё, что давали. Так что банка его любимого паштета осталась нетронутой. А вообще-то он был известным привередой. Раз, помню, спустились с гор в одно селение — туда за нами должен был прилететь вертолет, — я зашел в столовую, купил котлет из баранины. И сам-то не люблю их, а папашка твой, после одного случая, так на дух не терпел — ни баранов, ни котлет из них. Вынес. Предлагаю. Воротит нос. Ну и ладно, говорю. Сам съел одну, другую. Котлеты, конечно, не ахти, но голод не тетка. Он даже не смотрит. Принцип. Вокруг нас собаки сгрудились. Сидят, облизываются. А тут вертолет подлетел. Отец умирал по вертолетам — обо всём забыл, кинулся под винт. А собаки — к котлетам. Он — назад. Прогнал свору. Засуетился. Меня зовет. А я уже у вертолета, с пилотами здороваюсь. Он — ко мне. Собаки — к котлетам. Вернулся. А тут какой-то мотоциклист пронесся — да прямо по бумажной тарелке, на которой они лежали. Все равно не бросает. Но и не ест. Я залез в салон. Он увидел, со всех ног ко мне кинулся. А собаки — к котлетам. Остановился. Вернулся. Прогнал собак и, давясь, запихнул котлеты в себя. Через минуту сидел на мешках, смотрел сквозь поцарапанное стекло вниз и недовольно ворчал — икота мучила.

Ты, малыш, в этом отношении не в отца. Молотишь за милую душу. Но посмотрим, как в деле себя покажешь. Мак — дело кровавое… Что, уже опять есть хочешь? Экий ты, однако. Ну хорошо, давай сделаем привал. Неси вон ту палку, и вон ту еще, и ту…

* * *

Тогда в засаде он не привередничал — ел даже баранину. Морщился, а ел. Не любил он баранов, от одного запаха в ярость приходил — после давнего уже случая.

Как-то дня на три оставил его знакомому пастуху. «Пусть поживет у тебя на воле. Только смотри — я им очень дорожу…» Вот сидит чабан в юрте, наблюдает за овцами. Поодаль волкодавы взгляд его стерегут. Вдруг среди овец какое-то брожение. Пастух вожаку: гыр-гыр-гыр. Тот вскакивает — свора за ним, — и давай овец скручивать в гурт. И твой отец с ними. Но только наоборот всё делает. Они собирают, он — разгоняет. Вожак его за это покусал. Он стерпел. Чуял вину. А как правильно

— не мог уразуметь. Потому, наверное, и не ел ничего. Не заработал. Возвращаюсь, он встречает — худющий. Пастух говорит: «Никуда не годный, слушай. Глупый — и что ты им дорожишь?» — «Он мне больше, чем друг!»

Вот с тех пор и стал он овец недолюбливать. А заодно и волкодавов. Не лезь, не лезь к котелку. Ошпаришься. Экий нетерпеливый. Батя не был таким. Он солидно себя держал. А ты…

У него, пожалуй, только одна слабость была — до прекрасного полу. Что пьянит сильнее вина? — присказка есть. Лошади, женщины, власть и война. Для него второе было верным, для меня с недавнего времени — четвертое. Только война, только бой. После того, как игла и розоватая жидкость сгубили мою Аннушку — нет для меня других женщин… Оставалось только радоваться победам твоего отца.

Однажды гуляли вдоль речки. При мне ружье было. Постреливал забавы ради. А он гильзы из бурьяна доставал. Ружье у меня, помнишь, с эжектором, далеко гильзу выбрасывает. Надоело баловаться, и я просто так бродил, без цели. А он впереди бегал. Птичек спугивал, за лягушками гонялся. Обернется, взгляд поймает и улыбнется. А я ему рукой махну: дескать, хорошо всё… Заметил боковым зрением: с поля, с зеленей, парочка нам дорогу пересекает: впереди беленькая, а следом этакий рыжий бутуз. Просто отметил и всё. Через минуту уже и не помнил. Иду себе, думаю… Вдруг из кустов крик отчаяния. Подхожу. Рыжий плачет. А папашка, значит, с беляночкой уже… и такие счастливые, будто всю жизнь были знакомы и ждали этого мига. «Держи удар, — говорю неудачнику. — Что тут поделаешь, парень!»

Что это ты отворачиваешься? О-о, да ты, малыш, аристократ. И гильзы не носишь, и с простушками не водишься, не то что отец. Зато уж поесть — силён…

Но если б ты знал, как сам-то появился на свет. Не настырность бы твоего папаши, и были бы у тебя другие глаза и другие уши, и другой характер… Ну, насчет характера — ещё посмотрим. В деле. Вот дойдем до места.

* * *

Характер у него, конечно, был не ахти. Но тогда, в засаде, я нарадоваться не мог. Паинька просто… Затаились мы в тихой долине, у отрожины с черноземом. Этакая складка на местности, совершенно незаметная с вертолета. Сидели с напарником и с твоим отцом в мелкой землянке, под маскировочной сетью, возле поля, на котором алели маки. Цвет осыпался, головки наливались клейким соком, пора бы их уже надрезать, еще чуть-чуть, и загремят коробочки, и чёрное семя из них станет сочиться на чёрную землю. Пора, пора появляться тем, кто засеял это поле, тем, кто из нежных головок будет гнать густой сок и варить из него розоватый опий. И они появились. На рассвете. Когда всё покрывала обильная роса. Они приближались от соснового леса, что на той стороне долины, по белёсой от росы траве, оставляя за собой тёмную полосу. Они были на лошадях, с перемётными сумами. Пока один разамуничивал лошадей, остальные, не теряя времени, стали надрезать маковые головки и пристраивать к ним бумажные воронки. Тут мы и объявились. «Милиция! Руки за голову!» Они не подчинились. На коней — и ходу. Один — он был длиннорукий как обезьяна, — замешкался. Его-то и ухватил за ногу твой отец. Бандит отбивался отчаянно. Я бежал на помощь. Ещё секунда-другая, и наручники бы щёлкнули. Но сверкнул нож. Отец взвыл от боли и выпустил бандита. Тот на коня — и только топот копыт…

У твоего отца отказали ноги. Был задет позвоночник. Он стонал, боль была, видно, нестерпимая. Что делать? Вертолет прилетит только через сутки. Рация не брала базовую станцию — гора мешала. Решили на себе тащить. Идем час. Два. Три. Видим — доходит мой друг. Напарник, капитан Колюха, говорит: «Не спасти. Только измучаем. И его, и себя. Надо кончать». Я чуть не бросился на него. А через полчаса вижу — всё!

Остановились на пригорке, у рогатой сосны. Закат, помню, был — как кровь. Развели костёр. Разогрел я отцу паштет. Его любимый. Кормлю. А у него всё назад… «Ну, поешь, — прошу, — кушай, друг!» А сам… Так и не накормил. «Ну, давай, — говорю, — Колюха!» — и отворачиваюсь, отворачиваюсь — глаза отца сделались прямо как звёзды.

Капитан выстрелил. Ба-ах! Промахнулся. Крученая гильза упала рядом с отцом. Он к ней потянулся, из последних сил, чтобы подать — службу помнил! «Не спеши, капитан. Прицелься как следует. Не мучай.» Он во второй раз выстрелил. Ба-ах! Я вздрогнул. Эх, Колюха!

* * *

Наутро они проснулись рано. С первыми лучами солнца. Кругом сверкала обильная роса. Колючее солнце рассыпалось в ней мириадами хрустальных иголок. Черные горы кругом — улыбались…

Они шли по траве, роса осыпалась со звоном, словно

и в самом деле была хрустальной. Стоял июнь, но пахло почему-то снегом. Через полчаса подошли к одинокой рогатой сосне на пригорке.

— Вот это место, малыш. Тут он и лежит.

Сын подошел к сосне, под которой спал вечным сном его отец. Земля уже заросла травой, особенно зелёной тут и жирной. Обошел дерево, принюхиваясь, и… «пометил» его. Что он мог сделать еще? Ведь у собак всё не так, как у людей…

Человек курил, зажимая в кулаке папиросу — на сухом загорелом запястье синела наколотая группа крови, — курил, смотрел на своего молодого, бородатого друга и гадал: что вырастет из него? Много, ох, много в нем не отцовского. Хотя бы неутолимый голод. Но кое-что есть и знакомое. Недавно, например, схватился с волкодавами — не жалует их, как и отец, и, как и отец, спуску им не дает. Порвали они его, втроем, изрядно. Но он не поддался. Спину не показал. Ушел с честью, хоть и в крови весь, и нога приволакивалась. Бежит по улице — глаза блестят, вид геройский. Но только почуял хозяина — куда что подевалось? Заскулил, заплакал, стал жаловаться: и ноги-то его не держат, и весь-то он побит, поранен, что даже идти не может. Пришлось взвалить его, в конце концов, на плечи и тащить домой.

Но до чего легка, до чего приятна была ноша! Каким знакомым было это притворство, до чего родным казалась эта хитрость. Папашкины ухватки…

Но посмотрим, малыш, каким ты будешь в настоящем деле. Вот дойдем…

Человек и собака спускались в заповедную долину. Пёс бегал в высокой, нетоптанной, некошенной траве, то и дело поднимая то зайцев, то куропаток, — они были тут совсем непуганные и очень крупные, зайцы с ягненка, а куропатки чуть ли не с курицу, — пёс, играясь, гонялся за ними, а человек следил за этим то с радостью, то с ревностью, и душа его… Разум сомневался: будет ли толк из этого подростка? сможет ли он заполнить пустоту, которая вот уже год как саднила где-то внутри? Разум еще сомневался, еще не верил, еще не был готов принять, а душа… душа — пела.

* * *

Вот она, эта отрожина, — внизу. И мак, кровавый мак по ней. Почти как и в прошлом году. Может, чуть пореже. Ведь говорил, что выжигать надо три раза, и хорошенько! Нет, выжгли раз, и кое-как, поставили в отчетности «галочку», и хоть трава не расти. А мак вырос. И уже отцветает. Осыпается. Самая пора собирать клейкий сок. Варить розовый опий.

Они придут, малыш, приду-ут. И тот придет, кто зарезал твоего отца. Мы возьмем его. Он своё получит. Он за всё ответит. И за твоего батьку, и за мою Аннушку. Ты только не спугни их раньше времени. Мак — дело кровавое…

…Человек вдруг поперхнулся. Покачнулся, словно оступился. И упал, давясь кровью, в красные маки, спугнув со цветов стайку мохнатых шмелей. Пёс злобно ощетинился, резко повернул голову вправо-влево, ища врага. Его не было. Кровь, между тем, фонтаном хлестала из груди хозяина, сквозь пулевое отверстие. Пёс стал лизать лицо человека, пытаясь привести его в чувство. Оно остывало. Инстинкт подсказал собаке: конец! И тогда пес завыл. Тоскливо, с подвизгом, совсем ещё по-щенячьи… На заострившийся нос хозяина, на открытые в удивлении глаза медленно опускались алые лепестки маков, осыпалась жёлтая пыльца. Покружив, шмели стали усаживаться, но вновь поднялась — докатился звук выстрела.

На другой стороне долины, в сосновом лесу, длиннорукий человек, оторвавшись от окуляра снайперской винтовки, посмотрел на выброшенную затвором дымящуюся гильзу и пробормотал:

— Получил свое, ментовский прихвостень.

— Зачем мокрое развел, Хромой?

— Место все равно теперь уж засвечено. Уходим.

— Тогда кончай и кобеля.

— Ш-ша! Не тронь псину. Он порвал меня в прошлом году.

— Тот, кажись, покрупнее был.

— Тебе со страху он тогда львом показался. Этот! Чёрный и бородатый. Из-за него нога вот… Пусть теперь жрёт своего хозяина. Ха, благородный мститель!..

В пожухлой траве дымилась гильза.

* * *

Пёс выл над хозяином три дня. На четвёртый, когда труп вздулся и стал привлекать стервятников, он затащил его в промоину и забросал землей. Чем питался — неизвестно. Надо думать — зайцами и куропатками. По ночам приходили волки. Бродили поодаль, лязгали зубами, но приблизиться так и не решились.

Недели через три странную бородатую собаку заметили чабаны, и вскоре в долину прилетел милицейский вертолет. Пёс не подпустил чужих людей к могиле. Лишь когда привезли капитана, которого хозяин называл «Колюхой», пёс снял охрану. Капитан всю дорогу потерянно твердил: «Он же в отпуске. Говорил, к морю поедет…»

Пёс сдал пост и уже не проявлял никакого интереса к своему хозяину, которого грузили в оцинкованный ящик. Давясь, он проглотил килограмм ливерной колбасы и с удовольствием запрыгнул в салон вертолета. Был оживлён и весел и повизгивал от восторга. Капитан отметил, что молодой пёс, как и его отец, к вертолётам тоже неровно дышит, и это, пожалуй, единственное между ними сходство.

Да, он отличается, и притом сильно отличается от своего отца, — с горечью констатировал капитан, — тот бы так не поступил. Нет, не поступил бы…

А пес облизывался и нетерпеливо поскуливал — он хотел еще… еще колбасы.

Прости его, капитан, — он молод ещё и глуп.