Слово живое и мертвое

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Слово живое и мертвое

Берегись от такого слова, которое разъединяет людей.

Л. Толстой

В одной из недавних литературных полемик разгорелся спор вокруг песенно-эстрадного припева «тару-рам». Кто-то из спорящих утверждал: конечно, «тару-рам» бессмысленно, но не более, чем традиционно-народное «ой люли-люли», которое пелось из века в век. Так не все ли, мол, равно – «тару-рам» или «ой люди»? А «тару-рам» все-таки более соответствует ритмам современности.

Соответствовать-то, может, и соответствует, только действительно не содержит в себе ровно ничего, кроме этого самого «ритма». Народ же никогда и ничего бессмысленного не творил, и его «ой, люди» – обращение к Лелю – славянскому Амуру, богу любви. Другое дело, что народный смысл многих русских слов стирается, вытесняется «современными» бездушными «тару-рарами» в самых различных проявлениях.

Об этом споре не стоило бы и вспоминать – ведь речь шла только о современной песне, но в реальной жизни все переплетено, все взаимосвязано, и даже этот «безобидный», частный «тару-рам» отразил в себе некоторые общие тенденции, непосредственно связанные с процессами современной литературы. А язык и литература, в свою очередь, – зеркало изменений, происходящих в материальной и духовной сфере самой эпохи, в способе мышления наших современников, в их мироотношении.

Изменения в словарном составе языка не безобидны. Как писал Иван Срезневский:

«Превращение строя языка, будучи вместе и превращением его состава, превратят и логику народа, и понятие о его красоте выражений, внутренней и внешней»[12].

Поэтому-то и очень важно понять, осмыслить, какова общая определяющая тенденция современных превращений активного словарного фонда литературного языка. Тенденция, как мы понимаем, прямо связанная с процессами самой современной литературы.

Дело не в том, что тот или иной писатель вводит то или иное слово. Вне контекста целого нельзя говорить об отношении отдельного писателя к слову. Дело в общей направленности, которую отражает слово. Важно осмыслить, на какое слово принципиально ориентируется не просто сегодняшняя, но именно современная литература, то есть та, которая в наибольшей степени отражает «дух времени».

Ориентируясь на «современное», в «духе НТР», слово, некоторые наши писатели оправдывают это (а иные критики их похваливают) необходимостью отражать процессы действительности – соответствующим же языком, стремлением быть «в духе времени», в самом своем отношении к языку соответствовать ритмам и логике эпохи НТР.

Хочется лишний раз подчеркнуть, что речь пойдет не об отдельных словах и не о словах самих по себе, а о слове в художественном строе языка, о слове, отражающем внутреннюю сущность образа мира, созданного писателем.

Вот что пишет, к примеру, М. Кузнецов в статье «Плюс воображение»:

«Понимая всю прелесть и наивное очарование строк «по небу полуночи ангел летел», мы в то же время были бы неприятно поражены, если бы современный поэт написал нечто подобное. Но и куда более поздние (уже XX века) упреки в адрес железной птицы – самолета – «как ты можешь летать и кружиться, чем ты можешь прославить творца?» – сегодня прозвучали бы старинным анахронизмом. Причем анахронизмом не только самого содержания (тут все изменилось – понятия, представления и т. и.), но и анахронизмом формы – утвердилось совсем иное качество эстетического восприятия мира».

Что же это за «новое качество»?

«Наука и техника вошли – ворвались, «оккупировали» и нашу общественную и личную жизнь… В житейский обиход вошли понятия, еще, казалось бы, недавно доступные лишь кругу специалистов, – «биосфера», «акселерация», «футурология»… Теперь идет неудержимый процесс «интеллигезации» всего нашего общества… «Армия ученых» – значит и армия читателей. То, чем живет сегодня наука, в главных своих чертах стало «общеинтересно» буквально для сотен миллионов людей.

Конечно же, – продолжает автор, – на все эти изменения в самой атмосфере общественной жизни литература откликается самым непосредственным образом…»[13].

Итак, научно-технический прогресс воздействует на художественное слово. Это, так сказать, процесс в духе времени.

Может быть, великий и могучий русский язык так обнищал, так отстал от «века», что на нем и говорить скоро станет невозможно «по-современному»? Вот и вводит наша литература (сначала журнальная, потом подхватывает и художественная, дабы не обвиняли ее в приверженности к «архаичности» и «патриархальности») такие модные «энтеэровские»! словечки, как аудиовизуальный (т. е. видимый и слышимый), визуально – вместо «архаического» – зрительно; дискретность вместо – прерывность, дробность; инвариантность (неизменность, постоянство); инкурабельный (неизлечимый); инфляция (обесценивание) и т. д. и т. и. Все эти слова извлечены не из специально-научных сочинений, а из произведений советских прозаиков.

Конечно, любой живой язык постоянно пополняет и обновляет свой состав, что происходит особенно бурно в определенные периоды, как, например, и в наши дни, в эпоху научно-технической революции.

Однако если мы обратимся к справочнику «Новые слова и значения» (М., Советская энциклопедия, 1973), то увидим, что 70–75 % слов, которым наша литература, в том числе и художественная, выдала право на общенародное бытие, право быть литературной нормой, слова – терминологически – информационные по своей сути.

Входя в художественную ткань произведения, такие якобы международные, а по сути, без или вне народные слова, как правило, и могут отражать лишь факты действительности, внешние, назывные приметы времени. Но факт – далеко еще не художественная истина. Истина – в живом слове, отражающем внутреннюю потребность человека нашей эпохи в нравственном осмыслении этих фактов.

Вот вам и вопрос: что есть истинно современное слово?

Ультрасовременное слово далеко не всегда оказывается истинно современным, то есть отражающим не только специфику явления, но и его связи с целостной жизнью народа.

На протяжении нескольких десятилетий господствовали в нашем языке слова аэроплан, авиатор, пилот и другие, якобы единственно соответствовавшие своей эпохе. Но в конце концов их вытеснили, победили слова, имевшие глубокие корни родного языка – летчик, самолет (кстати, слово, пришедшее из глубокой древности: вспомните народный образ ковра-самолета).

Естественно, что эпоха освоения космоса породила огромное число новых слов-понятий.

Но большинство из них так и остается терминами, словами узкоспециальными. А вот простое, народное слово «спутник» не только обозначает, что именно единит земное и космическое, «старое» и «новое», делает «техническое» – родным, близким, общепонятным. В самом слове отражается единство, преемственность времен.

Очевидно, даже и современный термин не обязательно воплощается в узкотерминологическом по сути слове. Русское слово «спутник» стало международным. Для нас в нем отразился не только факт времени, но и отношение к нему народа, принявшего этот факт как свое, понятное, кровное.

Для немца же или англичанина международное слово «спутник» отражает только один, вполне определенный факт действительности, и не более того.

Кстати, этот пример говорит и о том, что мы можем не только «ввозить» слова, но и сами поставлять их миру. Однако сближают ли народы такие международные слова? Видимо, то содержание, которое мы вкладывали в это слово, станет близким людям, говорящим на других языках, только в том случае, если оно найдет воплощение в слове, соответствующем отношению к данному факту в том или ином строе языка.

В последнее время в нашей литературе можно наблюдать странную, на первый взгляд, картину. Эпоха НТР, естественно, вызвала к жизни целый ряд произведений на производственную тему, с деловым, современным героем. И написаны такие произведения языком современным: «Ее дизайн был плодом интеграции науки, техники, искусства, и она уверенно во всем этом разбиралась. Ею владела идея тотального проектирования всей предметной среды…» и т. д. И говорят герои интеллектуально, научно: «Информационно-управляющие системы, помимо сфер контроля, учета и анализа, исключают участие человека из области принятия решений» и т. п. Казалось бы, чего еще? Но вот прозвучали же справедливые слова о том, что при всей своей современности, деловитости и «интеллектуальности» эти герои все-таки бедны духовно. А вот иные – неинтеллектуальные герои – нередко «мудрецы» и «философы»…

В чем тут дело? Легче всего объяснить это явление тем, что одни произведения принадлежат перу талантливых писателей, в то время как другие – такого таланта пока не обнаруживают. Но дело, видимо, не только в этом. Не вникая сейчас в другие стороны сложной, далеко не однозначной проблемы, хочется все же спросить: не прямо ли связана полнокровность, жизненность, самая мудрость мудрецов из народа с полнокровностью и мудростью самого их языка, самого народного слова писателей о них. И не в бедности ли, не в бездуховности ли «современного», рационального слова «делового» героя и соответствующего слова о нем писателей – одна из важных причин художественной бедности, духовной неполноценности «деловой» прозы?

И, наконец, нет ли глубокого противоречия в подобных произведениях между авторским замыслом – отразить внутренние духовные процессы современного общества– и художественным отражением этих процессов в «деловом» слове? Объективно такое слово, часто вопреки желанию автора, не поэтизирует НТР и ее героев, но, напротив, порою выставляет их в малоприглядных качествах.

Чисто объективное, ничье слово – в художественном произведении вообще невозможно.

Обратимся к интересному эксперименту – рассказу Сергея Залыгина «Коровий век». Писатель изображает внутренний мир животного как бы глазами самой коровы, ее впечатлениями, ощущениями.

«Корова все больше погружалась в свое тело, чутко слушая пищеварение, кровообращение, все, что происходило в ее глубине. Она слушала все это так же чутко, строго и восторженно, как музыкант наедине с самим собою слушает собственную музыку… Организм производил все то, что было жизнью коровы, а корова погружалась в одиночество, в котором только и возможно общение с жизнью, с ее вечным течением, почти что в творческом одиночестве, подобное тому, в котором философ производит мысли…»[14].

Конечно, можно спорить, насколько подобные образы воплощают «самовосприятие» коровы. Писателю необходимо было нарисовать мудрость самой простой, естественной жизни, и, в общем-то, мы чувствуем за этой «объективностью» точку зрения писателя, стремящегося единить в слове свой взгляд с народным мировосприятием.

Но вдруг читаем: «…В области входа в желудок тотчас понижалось давление, а это, в свою очередь, вызывало антиперистальтику пищевода, и очередной комочек пищи отрыгивался коровой из желудка, из желудочного рубца и сетки, обратно в рот…».

Чье это слово? Чье восприятие? Ничье? Объективное? Нет, это – информационное, узкотерминологическое слово специалиста. Это слово, убивающее целостность восприятия, общения с жизнью.

Живое – как бы сопротивляется, не может вместиться в него. Это уже не жизнь, а мертвая схема жизни.

Всякий эксперимент, каким бы ни был его результат, что-то доказывает. Вот и здесь – читаешь и думаешь: если даже животное не вмещается в рамки такого слова о нем, то что же тогда говорить о человеке… Вот и выходит, что так называемый «современный» язык не способен передать полноту духовного диапазона человека. Герой просто не вмещается в рационально-информационное слово о нем. Это слово обедняет его, втискивает в прокрустово ложе плохо понятого «духа времени».

Такое «современное» слово, якобы соответствующее духу деловой, рациональной эпохи НТР, несет в себе узкую информацию о времени и человеке, но не отражает глубинные духовные процессы современности. В лучшем случае, такое слово способно отразить эпоху с точки зрения его носителя, то есть самого героя. Образ мира, создаваемый деловым писателем, – это тот мир, каким его сознает «деловой герой» времени: деловой, рациональный мир.

Важен ли такой литературный факт? Важен, конечно. Но ведь это только одна из граней целостного образа мира. Как мы уже видели, писатели традиционной школы не обходят и этот факт действительности, но они непременно соотносят его с другим и проверяют его народным миропониманием. Сравним хотя бы слово «Воспитания по доктору Споку» Василия Белова с живым народным словом «Плотницких рассказов».

И, наконец, разве духовные проблемы века охватываются вполне одними только процессами НТР? Наше время – эпоха самоопределения (социально-политического, культурно-духовного) стран и народов; время небывалых национально-освободительных движений, время жестокой и бескомпромиссной борьбы идей. Не последнюю роль в этих процессах играет и будет играть культура и, естественно, литература как ее составная часть, как одно из мощных средств самовыражения народа. Возрастает значение слова, языка, который все более становится не только орудием в этой борьбе, но и ареной борьбы.

На Западе, например, всерьез утверждают и всячески обосновывают необходимость того, чтобы человеческая культура в ее разнообразных проявлениях уступила место «суперкультуре» американского образца. Английский язык объявляется чуть ли не единственно жизнеспособным, ему предрекается мировое господство.

В то время как большинство народов Африки, Азии, Латинской Америки, не так давно завоевавших независимость, стараются развивать свою культуру на основе своих народных традиций, родного языка, на основе возрождения и современного осмысления своего фольклора: легенд, мифов, сказаний, преданий, песен – суперкультура, некая межнациональная массовая культура, всячески пытается обезличить и поглотить эти процессы возрождения. Причины ясны: политическая и даже социально-экономическая независимость превратятся в видимость независимости, если удастся закабалить эти народы духовно, путем навязывания американской или западноевропейской (что, по существу, одно и то же) массовой культуры.

Слово, несущее в себе тысячелетний нравственный опыт народа, мощное оружие в борьбе против современных процессов всеобщей стандартизации, против массовой культуры, массового (а не коллективного) способа мышления, против слова – разъединяющего, отчуждающего. Вместе с тем нельзя не видеть и обратной стороны медали: нередко исторически обусловленное отчуждение наций и национальных культур выдается за нечто незыблемое. Утверждается принципиальная невозможность их взаимопонимания, процессы культурного сближения разных народов объявляются враждебными национальным культурам и самим нациям.

Однако взаимопроникновение, сотрудничество, взаимопонимание разных культур, а вместе с ними, естественно, и самих наций существовало всегда. Античная культура, как мы знаем, оказала огромное влияние на всю европейскую и даже, в известной мере, мировую культуру. То же можно сказать об итальянском Возрождении и русской классической литературе XIX века. Если мы обратимся к более частным явлениям, то увидим то же самое: древнерусская культура, культура самобытная, национальная, не была замкнутой в себе, напротив, ее характеризует как раз широкий и многогранный взаимообмен со всеми европейскими и некоторыми восточными культурами.

Лев Толстой. Достоевский. Чехов. Шолохов. Эти величайшие вершины мировой литературы были и остаются яркими проявлениями нашей отечественной культуры. Это – дар миру, всему человечеству нашего народа. Это – русское слово, ставшее всечеловеческим словом.

Может быть, еще и потому завещали наши классики любить и беречь великий и могучий русский язык, что он наш национальный вклад в общую сокровищницу мировой культуры.

«Я не с точки зрения шовинизма или квасного патриотизма боюсь за язык, – писал И.А. Гончаров более ста лет назад, но слова его не потеряли живого, актуального звучания и сегодня, – и, конечно, буду рад через десять тысяч лет говорить одним языком со всеми – и если буду писать, то иметь читателями весь земной шар!

Но все же я думаю, все народы должны прийти к этому общему идеалу человеческого конечного здания – через национальность, т. е. каждый народ должен положить в его закладку свои умственные и нравственные силы, свой капитал. А мы кладем это как-то вяло и лениво, да еще упрямимся не говорить по-русски!»[15]

И это не по случаю сказанная фраза, но глубокое убеждение писателя. Через несколько лет он напишет:

«Если когда-нибудь будет… едино стадо и един пастырь, то, может быть… и все национальности сольются в одну человеческую семью… но и для этой цели нужно, чтобы все национальности работали изо всех сил и чтобы каждая из них добывала из своих особенностей все лучшие соки, чтобы внести их в общую человеческую сокровищницу, как делали древние, как делают новые нации. А для этого нужно русскому – быть русским, а связывает нас с своей нацией больше всего – язык»[16].

Истинно национальная культура одного народа рано или поздно всегда находит понимание и сочувствие других народов. Как писал М. Ганди: «Я не желаю, чтобы мой дом был обнесен со всех сторон стеной и чтобы мои окна были наглухо заколочены. Я хочу, чтобы культура всех стран свободно проникала в мой дом, но, – тут же добавляет он, – я не желаю, чтобы меня сбили с ног…» Чтобы стать великим мировым писателем, всегда необходимо прежде быть великим национальным писателем.

Так было раньше, так было всегда. На основе такого взаимовлияния происходило сближение наций, их взаимопонимание. Теперь же толкуют о суперкультуре. Но, как совершенно справедливо пишет Вадим Кожинов: «Некая «межнациональная» культура вообще не может подняться выше уровня «бейсик-инглиш», но и всецело замкнутая в себе национальная культура не способна достичь высот, не способна даже осознать себя: национальное самосознание возможно лишь перед лицом других национальных культур. Развитие общечеловеческой культуры есть не что иное, как непрерывный диалог национальных культур, который равно необходим и для национальных, и для общечеловеческих культур»[17].

Отношения, скажем, между двумя людьми, группами и т. д. могут быть равноправными (то, что называют сотрудничеством на взаимовыгодных условиях) – такие отношения в самом широком смысле мы называем диалогическими. Диалог как форма принципиального отношения к миру предполагает наличие второго, равноценного, с которым и возможен диалог.

Если же в силу тех или иных причин одна из сторон получает такие преимущества в отношениях, которые позволяют ей не считаться с потребностями другой, навязывать ей свою позицию, использовать ее для себя в одностороннем порядке – диалогическое взаимоотношение сторон – я для мира, мир для меня – в таком случае переходит в односторонне-монологическое: мир для меня.

Сознание современного человека становится все более эгоцентричным: он стоит в центре мироздания, мир вращается вокруг него и существует для него. Например, отношения человека и природы, взятой в целом, все более приобретают монологический характер.

Не случайно мы начинаем задумываться над вопросом, а так ли уж это хорошо звучит: человек – покоритель, завоеватель природы?

Не стану напоминать многочисленные призывы ученых (советских и зарубежных) к иному, творчески доверительному отношению к природе, призывы, продиктованные тревогой за нарушение равновесия сил в борьбе человека с природой, тревогой, в конечном счете, за самого человека.

«Не соперничество, а сотворчество» – так можно охарактеризовать суть многих и многих из этих призывов. Такое название носит и статья Вадима Кожинова (Лит. газета, 1973, № 44). Статья эта посвящена мироотношению Михаила Пришвина.

«В творчестве писателя совершился исключительно важный, всемирно-исторический… перелом в художественном видении самого соотношения человека и природы, – пишет Кожинов. – …Пришвин утверждает всем своим творчеством, что борьба с природой и господство над ней – это цель человека, еще не достигшего зрелости, «взрослости», точно так же как и подчинение природе, признание ее безусловного господства…».

Пришвин, делает вывод автор статьи, утверждает новое мироотношение, а именно: необходимость сотворчества с природой: «…Пришвин, в сущности, выступил против такого «традиционного» гуманизма, который, утвердив тезис о том, что человек не может быть средством для чего-либо, в то же время как бы изолировал человека от мира, вырывая тем самым почву из-под его ног. Пришвин, в частности, показал и доказал художественно, что природа, взятая в ее целом, также не может быть средством для чего-либо, в том числе и для человека; последовательное превращение природы в «средство» ведет к гибели самого человека». Не случайно кризис такого сознания нашел свое отражение в творчестве Пришвина – писателя, стоявшего в преддверии эры научно-технической революции, вооружившей человечество средствами «беспредельного» господства над природой.

Размышляя о сущности художественного сознания, которое лежит в основе «Тихого Дона» М. Шолохова, Петр Палиевский в статье «Мировое значение М. Шолохова» приходит к выводу, что и это сознание не вмещается в рамки гуманизма в его традиционном понимании. Но речь здесь идет уже не об отношении: человек – природа, а об отношениях внутричеловеческих: коллектив – личность, человек – и такие бытийные понятия, как жизнь и смерть и т. д. Если смотреть на эти отношения с точки зрения классической литературы, то может показаться, что они противоречат «всем гуманным целям, как мы их привыкли понимать»[18].

Мир Шолохова – это мир, увиденный не глазами автора и не глазами кого-либо из героев, и даже не «совокупностью» этих героев: «Кажется, что это сама жизнь; сумевшая мощно о себе заявить…»

И особый мир Пришвина, и особый мир Шолохова все же имеют одно общее, определяющее начало. В основе художественного сознания и, следовательно, художественного воплощения мира этих писателей лежит точка зрения народа как целого.

Но мир Пришвина – это мир, увиденный личностью, сумевшей слить себя с целым народа, а мир Шолохова – это мир самого народа: «здесь впервые вышел в определяющее лицо народ и получил голос» (П. Палиевский).

Мироотношение и Шолохова, и Пришвина было определено не только условиями новой эры (она послужила лишь своеобразным взрывателем), но и опытом мироотношения русской классической литературы XIX века, опытом жизни русского народа.

Мироотношение русской литературы всегда было истинно человечным. Вспомним «больную совесть» Достоевского, болеющего за «единую слезинку ребенка», которой не стоит вся будущая «мировая гармония», вспомним его идею восстановления человека, его творческую установку «открывать в человеке человека».

Но этот опыт в то же время был всегда враждебен эгоистическому по своей сути утверждению самоценности человека. Наиболее остро, всемирно-исторически, трагедия сознания человека как меры всех вещей, всех ценностей, сознания, доведенного до крайности, – «Я мера всех вещей», а потому и «все позволено» – предстала перед человечеством в романах-трагедиях Достоевского (трагедии Раскольникова и Ивана Карамазова).

Но Достоевский не смотрел на мир глазами только своих героев. Художественное сознание писателя-мыслителя было диалогично по своей природе, как показал М.М. Бахтин в своей книге «Проблемы поэтики Достоевского».

«Все в романах Достоевского сходится к диалогу, к диалогическому противостоянию как к своему центру. Все – средство, диалог – цель. Один голос ничего не кончает и ничего не разрешает. Два голоса – минимум жизни и минимум бытия», – пишет ученый.

Диалогические отношения – не только внутричеловеческие (способность и необходимость видеть мир не только своими глазами, но и глазами этого другого, равноценного сознания), но и отношение человечества как целого с миром, с природой, взятой как целое.

Таким образом, уже и у Достоевского гуманистическое (человеческое) сознание не монологично, и человек– не «мера всех вещей», но лишь одна из равноправных сторон диалога: Я человечества и Я мира как целого.

Диалогическое сознание сформировалось у писателя, как мы знаем, в послекаторжный период, когда Достоевский принял за исходное своего мироотношения мироотношение народа. Даже Пушкин для него – «наше пророчество и указание», прежде всего потому, что «никогда еще ни один русский писатель не соединялся так духовно и родственно с народом.

И эта черта в Пушкине столь ярка, что ее нельзя не заметить и не отметить как главнейшую его особенность»[19].

Видимо, не случайно отношение к миру таких разных художников, как Достоевский, Шолохов, Пришвин, получило в критике, по сути, одну и ту же определяющую оценку: Достоевский был назван в свое время «жестоким талантом» (Михайловский). Пытаясь определить сущность творчества Шолохова, «говорят о жестокости. В последний раз и убедительно писал об этом Э. Гринвуд, отмечая шолоховский «свирепый реализм», – говорит в уже упоминавшейся статье П. Палиевский.

Сам Пришвин записывал в дневнике: «Вспомнилось, как меня называли «бесчеловечным писателем…».

Особый мир Шолохова не явился чем-то абсолютно неожиданным. «Конечно, – пишет Палиевский, – Шолохов не просто прервал традицию. И для его беспощадности было в литературе начало. Оно от Пушкина, из того места в «Дубровском», где Архип снимает с горящей крыши кошку, а в окнах дома мечется запертый Шабашкин».

Итак, шолоховское начало – в Пушкине, там же, где и начало Достоевского и всей русской литературы. А само это пушкинское – в началах народного мироотношения.

Что же это за точка зрения, которая и лежит в основе сознания отечественной литературы от Пушкина до Шолохова?

«Все во мне, и я во всем» (Тютчев) – вот «формула» художественного сознания этой литературы.

«Народ выражает себя всего полнее и вернее в языке своем. Народ и язык, один без другого представлен быть не может… Переходя от… поколения к поколению, из века в век, он хранится народом как его драгоценное сокровище… Частная воля может не захотеть пользоваться им, отречься от его хранения, отречься с этим вместе от своего народа», – писал И.И. Срезневский.

Самосознание народа, его мироотношение, складывавшееся в опыте исторического бытия, находило непосредственное воплощение в слове, во всем строе его языка. Корни народного самосознания, отраженные в слове, лежат в основе русской литературы.

Отношение тех или иных героев произведений к родному, народному слову нередко становилось у наших писателей внутренним стилевым способом выявления несостоятельности этих героев, судьей, разоблачающим оторвавшихся от народа «барчуков», буржуазных дельцов, лакеев и т. д. Вспомним язык Смердякова, ненавидящего Россию, исковерканное, безобразное слово Ставрогина из «Бесов» Достоевского, «французский» язык аристократов из салона Шерер в «Войне и мире» Л. Толстого.

Слово – важнейший этически-идеологический элемент и в современной традиционной прозе.

Слово несет в себе самый дух народа – ибо оно и есть материальное воплощение этого духа. Обращение к истинно русскому слову как принципиальная позиция нашей традиционной прозы – это обращение к истинно народному взгляду на мир и на современность.

А вопрос о нравственной основе нашей литературы, как мы помним, – центральный вопрос ее жизнеспособности.

Нельзя сказать, что слово представителей современной традиционной школы вполне органично точке зрения народа как целого, но в большинстве своем они осваивают эту точку зрения.

Дело, как мы понимаем, вовсе не в том, что писатель, употребляющий народные слова, уже по одному по этому – истинный или талантливый писатель.

Вопрос о живом народном слове в нашей сегодняшней литературе – это вопрос о ее нравственной основе, о внутреннем критерии ее ценностей. Чьими глазами смотрит на мир художник, какою мерой оценивает действительность? Что это значит – живое русское слово?

Оно не просто обозначает понятие, но несет в себе целостное мироотношение.

Через это слово человек осознавал свое единство с миром. Оно включает говорящего в мир явлений, заключенных в этом слове, и не только в слове, но и в звуке и в его двойнике – букве. Даже буква не была мертва.

Вспомним, что русская азбука начиналась с буквы Аз (Яз), обозначающей самосознание человека– «Я». Язык – от («азык») – и начинается с аза, то есть с самосознания «я» в мире. Но это самосознание человека не было личностным, так как было включено в сферу языка, то есть народа.

Одно слово – «язык» включало в себя все сферы бытия от физического (язык – орган говорения), язык как способ и форма самосознания личности – я (аз) и самосознания всего народа (ибо словянин — человек, обладающий словом, тогда как остальные – «нем-цы» – не мы, отсюда и не мой (чужой народ), не владеющий моим словом, а стало быть – «немой» – немец). (Немцами долго еще на Руси звали вообще всех иностранцев.) Наконец, язык – это и сам народ.

То, что сейчас осмысливается нами логическим путем (этимологически), было естественной жизнью слова, сопрягающей говорящего в самый момент говорения со всем миром.

Можно взять любое слово из тех, которые не окончательно еще утратили для нас свойство и качества отражать в себе не отдельные явления, а их живую взаимосвязь, чтобы убедиться в этом.

Такое мироотношение («все во мне, и я во всем»), которое органично нашей литературе, оно уходит в тысячелетние традиции народного мироотношения, воплощенного в каждом слове и даже букве.

Эту всеобщую взаимопронизанность прекрасно отражает русское слово – цело-мудрие, то есть целостная мудрость, мудрость целого, которая включает в себя и личную, и общечеловеческую (гуманистическую) мудрость, и мудрость мироздания в целом. В наш деловой век, когда впрямую встал вопрос о рационализации чувств, понятий, рационализируется и само слово. Народное слово – всегда целомудренно.

То, что наше «рациональное» сознание сохранило за этим словом физическое, в лучшем случае, и нравственное здоровье, непорочность, то и эта добродетель входила в понятие целомудрия, но как составная целостного мироотношения, как неразрывная взаимообусловленность физической, умственной, нравственной, духовной сфер человеческого поведения, сознания, отношения к себе, к людям, к миру в целом.

Отсюда и «в здоровом теле – здоровый дух», и «познай себя – познаешь весь мир».

Ибо корень цело — несет в себе понимание и ощущение целостности, цельности, цели, целебности (от цельба – лекарство), исцеление (так как цел – значит здоров) и даже – целовать и, естественно, поцелуй (как выражение людского любовного доверия, символ слияния двух любящих в единое целое).

Именно эту мудрость целостного народного мироотношения усваивала и осваивала русская классическая литература, которая была всегда и пророком (необходимости стать на народную точку зрения, слияния с народом), и целителем душ («родные врачевать сердца»), и «колоколом» («во дни торжеств и бед народных»).

Слово – в самом прямом смысле – дело. Высокая вера в его деятельную творческую силу отразилась в известном древнем изречении: «В начале было Слово… Все через Него начало быть, и без Него ничто не начало быть, что начало быть».

А как же быть с «жестокостью» и «свирепостью», идущими от Пушкина?!

Мир русской классической литературы от Пушкина до Шолохова действительно «жесток» по отношению к односторонне-монологическому мироотношению человека: «мир для меня», «я – мера всех вещей». Но он не бесчеловечен. Напротив, становление самосознания героя нашей литературы (Онегин, Печорин, Раскольников, Иван Карамазов) – это путь мучительного поиска выхода из себя к миру, от монолога к диалогу с людьми и миром.

Как писал Пришвин: «…нужно очень долго расти вверх, чтобы получить способность видеть себя не в себе, а отдельно на стороне, как будто человек созрел и вышел из себя…»

Не случайно такое взросление в русской классике шло по пути все большего приближения ее героев к народу, к его миропониманию. Оттого-то и так убежденно пророчествовал Достоевский: «Нам всего ждать от народа нашего… Все в будущем столетии».

Не случайно и современная традиционная школа обратилась к этим истокам.

По-разному, в меру таланта, привносит она в современность целостное мироотношение народа, способное противостоять процессам отчуждения, ярким проявлением которых являются как многообразные формы антигуманистического, так и рационально-потребительского сознания. Что и находит отражение в обращении к живому народному слову, несущему в себе эту мудрость целостного сознания.

Традиционная школа живет заботами не о прошедшем, а о сегодняшнем и о грядущем человеке, утверждает необходимость сохранения в нем всепобеждающей правды и красоты именно в эпоху научно-технической революции.

Истинное, живое слово всегда существует по меньшей мере в двух измерениях: в конкретно-обозначающем, а вместе с тем и в контексте своего исторического бытия.

Скажем, слово «лицо» – мало того, что оно связывает определенное, конкретное лицо с такими его проявлениями, как личность, олицетворение, лицемерие и т. д., но и может выявлять себя в трех смыслостилевых планах: лик – лицо – личина.

Такое слово позволяет писателю видеть в конкретном – общее, в быте открывать бытие, текущее включать в вечное, создавая тем самым через слово и в самом слове целостный образ мира.

Конкретные современные герои повести В. Астафьева «Пастух и пастушка» – вне авторских деклараций включаются в сознании читателя в общую жизнь мира. Вполне реальные старик и старуха – пастух и пастушка – осмысливаются и как прошедшие через тысячелетия – еще от античных пасторалей вечные пастух и пастушка. Они – те вечные «жили-были старик со старухой». Они существуют всегда, они – сама живая жизнь, которую пыталось уничтожить, растоптать чудовище фашизма.

Эта «вечность» раскрывает себя через само слово (пастух, пастушка, старик, старуха, пастораль ит.д.), она существует в самой его наполненности временем исторического бытия, в контексте мировой и отечественной литературы.

Вечность просвечивает во многих деталях и образах повести В. Астафьева. Мир повести предстает перед читателями не только как определенный исторический эпизод, но и как целостный образ мира в его существенном, одновременно трагическом и целомудренно-доверительном бытии, именно потому, что слово у В. Астафьева (как и у большинства современных прозаиков традиционной школы, таких, как В. Лихоносов, В. Распутин, В. Быков, А. Битов, В. Потанин и многих других) принципиально ориентировано на целостное, живое, народное, а не «деловое» информационно-рациональное слово.

Не случайно и тяготение многих современных писателей к лирическому слову. Думается, прежде всего, потому, что это слово отражает доверчивое, открытое отношение к жизни.

Лирическое начало утвердило в современной литературе живую, непосредственную связь между автором и его читателями. Авторы обращают свое открыто-лирическое слово к читателю-другу, как бы непосредственно приобщают его к происходящему, вовлекают в него. Это не разговор с читателем о жизни, а как бы прямая передача чувств, настроений писателя – читателю, от сердца к сердцу.

Да, могут сказать, но ведь у того же Лихоносова: «Ты посадил меня на «Енисей», пошел по своей Москве…» и т. д. («Люблю тебя светло») и все дальнейшие «ты» обращены к одному из персонажей, в форме письма к которому и построена повесть.

Но так же, как его лирический герой, от имени которого написана повесть-письмо, далеко не только сам автор, но и обобщенный образ нашего современника, так и ты – адресат письма – не только конкретный человек («знакомый» автора письма), но и читатель-друг.

Да, формально – это обращение к одному из персонажей, по существу – ко всему родному, близкому: к другу, к брату по духу, по мысли, по чувству.

Далеко не у всех прозаиков появляется это прямое «ты» в тексте, но именно сама атмосфера, дух «сердечного ты» господствует в лирической прозе. Да и во всей традиционной школе современной литературы. Отсюда нередки и такие личностные обозначения некоторых произведений, как «Письма после дороги» (В. Лихоносов), «Дневник путешествий» (В. Колыхалов), «Путешествие к фугу детства» и «Уроки Армении» (А. Битов), «Повести о моем современнике» (В. Астафьев) и т. п.

И, наконец, лирическая струя противопоставила погоне за рубленой фразой, профессионально-деловым языком, кинематографическим мельканием кадров, сцен, событий и прочим внешним приметам эпохи духовное восприятие мира.

Душа художника, поэта вмещает мир в целом, впитывает в себя не одни только внешние приметы, но народную жизнь в ее целостности.

Я не собирался анализировать язык конкретных произведений тех или иных прозаиков. Важно было показать два принципиально различных подхода современных писателей к слову. Один – я вижу в погоне за ритмами времени, в попытке отражать их якобы в современном же слове.

Другой путь – восстанавливать, сохранять в самом народном слове, а через это слово и в сознании, в душе нашего современника целостное, народное мироотношение, всеобщую связь вещей и явлений, которую не может дать слово информационное.

Наше время – время поиска наиболее универсальных средств противостояния болезням (духовным, социальным и т. д.), доставшимся нам и как наследие прошлых веков и порожденных самим нашим временем.

Не знаю, как насчет универсального, но в самой природе литературы – искусства слова – заложено средство противостояния процессам отчуждения… В природе слова писателя – то средство, которое Лев Толстой назвал освобождением «личности от своего отделения от других людей, от своего одиночества», то, которым Достоевский мечтал «восстановить человека в человеке».

Потому-то и стоит задуматься, что есть современные проблемы и каково истинно современное слово? Только ли пассивно отражающее процессы действительности или же несущее человеку истинно человеческое целостное мироотношение? Воплощать ли только внешнюю, видимую сторону эпохи или же – глубинную духовно-нравственную, направленную на сохранение в мире любви и добра, цельности человеческой личности?

Важно понять, какое слово и почему шествует в мире, потому что велика ответственность писателя и его слова за судьбы народа, страны и всего мира перед настоящим и будущим.

Что же касается того, что общенародное слово-де устарело и для выражения духа современности и требуется, мол, некое специальное слово вроде всех этих многочисленнейших и разнообразнейших по звучанию и смыслу, но таких общих лицом по своей абиогенно-информационной деловитости, то хочется вспомнить одно признание Алексея Толстого: «Все статьи, которые я писал в последнее время в «Правде» (имеются в виду его статьи в период Великой Отечественной войны. – Ю. С.), писаны языком XVII века. Так что язык этот ничуть не умер, потому что он народный, он до сих пор живет».

Не пытаемся ли мы подменять в угоду плохо понятым «важнейшим проблемам века» бездушным терминологическим словом живое народное слово, то, о котором Н.В. Гоголь говорил:

«Дивишься драгоценности нашего языка: что ни звук, то и подарок; все зернисто, крупно, как сам жемчуг, и, право, иное название еще драгоценней самой вещи».

1975

Данный текст является ознакомительным фрагментом.