Глава третья Воздействие «Второй России»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава третья

Воздействие «Второй России»

1. Сладость запретного плода

Большевистский утопический проект («западноевропейское и абсолютно нерусское явление»[26]) был обречен по многим причинам, хотя хватило бы главной: историческая Россия миллионами ростков и стволов пробилась сквозь щели, поры и трещины утопии, изломала и искрошила ее скверный бетон, не оставив противоестественной постройке ни одного шанса уцелеть. Важной частью исторической России была эмиграция, влиявшая на страну исхода гораздо сильнее, чем принято думать.

В октябре 2008 г. на конференции «Нансеновские чтения» в Петербурге несколько докладчиков, не сговариваясь, утверждали, что воздействие эмиграции на СССР если и имело место, то только во времена нэпа, а в конце 1920-х гг. опустился непроницаемый «железный занавес», и оставался непроницаемым вплоть до 1960-х или даже 1970-х, с их «перемотанными» радиоприемниками (юное поколение и не сообразит, что это такое), множительными устройствами «Эра», магнитофонами, проникновением тамиздата – всем тем, что делало возможным дистанционное воздействие диаспоры на страну исхода. Автор же этих строк в своем докладе («Воздействие русской эмиграции на СССР в 1930—1950-е годы. К постановке вопроса») отстаивал ту точку зрения, что эмиграция влияла на советских людей даже в самые глухие годы – в тридцатые, сороковые и пятидесятые. Очень многое уцелело, произошло и состоялось благодаря эмиграции – просто потому, что закупоренная субмарина СССР, если будет позволено такое сравнение, протекала тысячами дыр отнюдь не только на закате советской власти. На советских людей влиял, разумеется, весь внешний мир, но эмиграция влияла отдельно и сильно. Хотя бы (но не только) потому, что ей завидовали.

Начнем с тридцатых. К тому времени после Гражданской войны прошли всего лишь годы, большой исход из страны закончился только в 1922-м, раны разрыва с друзьями и родичами были еще свежи, а так как переписка с ними не возбранялась (кстати, официально переписка с заграницей не была запрещена никогда), в 1930-е множество людей продолжали переписываться и даже получать посылки, как они привыкли это делать в 1920-е. Конечно, к концу десятилетия благоразумие почти победило опасную привычку, но полностью изжита она не была. Филокартисты подтвердят, что довоенные открытки с видами Парижа, Праги, Шанхая или Белграда сплошь и рядом представляют собой послания близким на родину. Вернувшийся в 1960 г. В. Б. Сосинский-Семихат рассказывал, как вплоть до занятия немцами Парижа он переписывался из Франции с родителями, жившими в Таганроге, причем, если мачеха хотела сообщить ему какую-то «опасную» новость, она писала вдвое мельче обычного. Исследователь доберется когда-нибудь до статистики советской почты и будет, думаю, удивлен объемом корреспонденции, несмотря ни на что пересекавшей границу в обоих направлениях.

Чем страшнее становилось построение социализма в отдельно взятой стране, тем более жгучий интерес вызывали счастливцы, сумевшие из нее ускользнуть. Был целый ряд каналов, по которым щекочущие воображение струйки информации проникали в СССР. Советский агитпроп, особенно в тридцатые годы, почему-то считал необходимым неустанно разоблачать эмиграцию, а пишущая братия откликалась на запрос с громадным энтузиазмом – все интереснее, чем писать о коллективизации. Большими тиражами выходили книжонки на эту тему, например: Б. Полевой «По ту сторону китайской границы» (1930), Р. Кудрявцев «Белогвардейцы за границей» (1932), Е. Михайлов «Белогвардейцы – поджигатели войны» (1933). Не какие-нибудь слабаки, войну поджечь могут! В сборнике Мих. Кольцова «Поразительные встречи» (1936) обличению белой эмиграции было посвящено сразу несколько очерков («В норе у зверя», «Убийца президента» и др.). Карикатуры на эмигрантов постоянно появлялись в «Крокодиле».

Совсем не бездарные писатели, допущенные в зарубежные поездки, отрабатывали доверие предсказуемым образом. Хороший пример – Лев Никулин с его статьями «Ордена обеспечены», «Белая смена», «Разговор с мертвецами», ««Независимые» мыслители», «Окаянные денечки», «Случай в Линдау»[27] – их у него десятки. Это целый пласт фельетонистики, пока совершенно не изученный под данным углом зрения.

Для тех, кто умел читать, подобная писанина содержала массу информации, достаточно прочесть опус Ильфа и Петрова «Россия-Го» (1934). Продираясь сквозь несмешное ерничество, пытливый читатель узнавал, что в Париже выходят две соперничающие на идейной почве русские газеты – «Последние новости» и «Возрождение»; что Бунин получил Нобелевскую премию и ее денежный размер – 800 тыс. франков; что эмигрантов раздирают партийные противоречия, они тоскуют по родине, устраивают лекции, собираются землячествами, вступают в тяжбы по поводу законности воинских званий, полученных в Гражданскую войну, – а значит, заняты не только выживанием. Приводился – разумеется, с хихиканьем – эмигрантский прогноз: большевики неизбежно свергнут себя сами, Совдепия через эволюцию придет к контрреволюции. Прогноз, как мы теперь знаем, оказавшийся полностью верным. Как и рассчитанный на взрыв веселого смеха вывод об эмигрантах: «Пронесли сквозь бури и испытания все, что полагается проносить. Устояли».

Тема зарубежной, параллельной России присутствовала в 1930-е гг. не только в периодике. Она представлена и более долговечными жанрами. Об этом говорит «Список благодеяний» Юрия Олеши (1931), «Спекторский» (1931) Бориса Пастернака, «Evgenia Ivanovna» (1938) Леонида Леонова, а если добавить сюда писателей второго и следующих рядов, таких произведений в 1930-е гг. наберется немало. У Пастернака возникает образ яркой литературной звезды, порожденной эмиграцией («Вот в этих-то журналах стороной/И стал встречаться я как бы в тумане / со славою Марии Ильиной, / снискавшей нам всемирное вниманье <… > /Все как один, всяк за десятерых/хвалили стиль и новизну метафор, / и спорил с островами материк, / английский ли она иль русский автор».) Здесь, по сути, – провидение Набокова. Но главное – и автор, и герой, и читатель испытывают сходное желание: оказаться «там».

В это десятилетие об эмигрантской жизни продолжали напоминать ранее изданные книги Алексея Толстого «Гиперболоид инженера Гарина» (несколько изданий в 30-е годы), сборник «Ибикус» (1933), повесть «Черное золото» (последний раз вышла отдельным изданием под названием «Эмигранты» в 1940 г.), рассказывали вышедшие в СССР в 20-е, т. е. еще относительно свежие, книги Аркадия Аверченко, Романа Гуля, Жозефа Кесселя и еще минимум двух десятков авторов. Правда, из библиотек они были уже изъяты.

Белой эмиграции была посвящена обширная статья в первом издании Большой советской энциклопедии (т. 64. М., 1934, стб. 160–176). Из нее можно было узнать, что во всех странах, входящих в Лигу Наций, эмигранты живут по «нансеновскому паспорту», что в одной лишь Франции 400 тыс. русских и что «при безработице во Франции белогвардейцы увольнялись с заводов в последнюю (!) очередь». БСЭ посчитала необходимым сообщить о «скудости эмигрантской литературы и театра», о «чрезвычайно низком уровне белоэмигрантского искусства». Читатели, не знавшие, что русский театр и прочие искусства уцелели в эмиграции, были приятно удивлены, а в низкий уровень, как водится, не поверили. Перечислив с десяток политических группировок эмиграции, БСЭ неосторожно цитировала их программы («власть должна стать на охрану священных прав личной и гражданской свободы, собственности, правопорядка…», «будет восстановлена широкая свобода торговли и частного почина…» и т. д.). Все это жадно усваивалось любопытными умами, каковых в России всегда было великое изобилие.

Людям, уже привыкшим читать между строк, жизнь эмиграции представлялась куда более безбедной и увлекательной, чем была на деле. Тем паче что на это намекали живые голоса оттуда. В 30-е гг. необыкновенной популярностью пользовался Вертинский, хотя его пластинки в СССР не выпускались и официально не ввозились. Довоенный партийный фельетонист деланно возмущался: «Гражданин Вертинский вертится, ничтожный. / Девушки танцуют английский фокстрот. / Не пойму, товарищи, как это возможно?/Как это такое за душу берет?»

Выпады против Вертинского появились потому, что увлечение им приобрело размах, скрыть который стало невозможно. Советский агитпроп твердо держался правила: нападать на малозаметное явление – значит привлекать к нему «ненужное» («нездоровое») внимание. Агитпроп был дока в таких делах, и начинал атаку лишь тогда, когда было уже поздно делать вид, будто ничего не происходит.

Пластинки Вертинского фигурируют во множестве воспоминаний, описывающих 30-е гг. В фильме 1935 г. «Три товарища» (режиссер С. А. Тимошенко) снабженец в исполнении Михаила Жарова легко и в любых количествах добывает строжайше лимитированные лес, цемент, паркет и проч. за взятки в виде пластинок Вертинского. Возможно, создатели фильма намекали на взятки более традиционного свойства, но в данном случае это неважно – зрителям не надо было объяснять, что это за певец и почему он желанен. Каким образом пластинки Вертинского (а также Лещенко, Морфесси, Плевицкой и менее известных эмигрантских исполнителей) в таком количестве проникали в СССР – хорошая тема для исследования. Или даже расследования.

Вертинского полюбили и простые люди. Есть свидетельства, что его песни пели даже в лагерях. Срабатывал мощный контраст. Лиловый аббат, китайчонок Ли, принцесса Ирэн, юные пажи словно бы подмигивали комсомольцам, «ворошиловским стрелкам», зэкам и значкистам ГТО: «Знайте, ребята, есть другой мир. Есть синий и далекий океан, есть бананово-лимонный Сингапур. На свете много превосходных вещей, помимо соцсоревнования, пленумов Политбюро, кумачовых лозунгов и очередей за хлебом и мануфактурой». Для простых людей существование Вертинского и Лещенко было главным свидетельством об эмиграции, о второй России.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.