* ЛИЦА * Погорельщина

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

* ЛИЦА *

Погорельщина

Коллективизация глазами детей

Александра Константиновна Голубева, деревня Монастырское Костромской губернии

Я родилась в центре русской земли, в Костромской губернии. Ближайшим городом, в семнадцати километрах от нас, был Галич. К моменту, когда я стала что-то помнить, монастыря действующего уже не было: стояла очень красивая церковь старой постройки и здание приходской школы, где я и училась. Наша деревня, в свое время приписанная к монастырю, была зажиточная.

Меня воспитывали тетки, сестры отца. Мать умерла, когда мне было два года, отец снова женился, и в новой семье появились другие дети. Но жили мы все в одной деревне.

Во времена моего детства и юности, вплоть до Великой Отечественной, наша деревня состояла из тридцати пяти - сорока домов. Жизнь до колхоза я помню хорошо. Вокруг деревни было шесть огороженных полей, и там у каждой семьи своя полоса или участок. Но на каком поле что сеять - озимые, яровые, клевер, пар, лен, картофель, - решал сход, и все подчинялись этому решению. Если кто не управлялся с уборкой, приходили на помощь всем миром. Луга были общие, косили все вместе и вместе убирали сено в стога. А зимой привозили по санному пути в село, раскладывали посреди деревни копнами и делили по жребию. На первое время индивидуальные участки для травы были только около овинов, где сушили и обмолачивали хлеб. Хлеб обмолачивать тоже соединялись по две-три семьи. Всем миром нанимали одного или двух пастухов для скота, пастбища были в трех километрах от деревни, в лесу. Пастухи ночевали и питались по очереди в каждой семье по две-три ночи, и каждый старался кормить их получше.

В летнюю пору работали в поле от зари до зари, то есть по четырнадцать-шестнадцать часов. При этом еще надо поработать в огороде, загнать домой скот, подоить корову, а женщинам испечь хлеб и приготовить еду. Деревня была не бедная, даже наоборот: в каждом доме одна-две коровы, лошадь, две-три овцы, куры, поросенок. Но только в двух-трех домах были наемные работники, их брали на лето, когда хозяин уезжал в город на заработки, а жена оставалась с маленькими детьми.

Посреди нашей деревни стояла часовня с иконой святого митрополита Ионы и другими иконами. Моя бабушка Анна Афанасьевна была там хранительницей ключей, в праздники зажигала лампады перед образами. Там проходили молебны, в них участвовали все жители деревни. Продолжалось это, видимо, до начала тридцатых годов, так что помню я это смутно. Но часовня сохранялась, еще в середине семидесятых стояла на месте; не знаю, что с ней сейчас. К сожалению, в детстве я никогда не спрашивала у бабушки о происхождении этой часовни.

Агитировать за коллективизацию начали где-то в тридцатом году. Жители опасались: поговаривали, что будут отбирать землю. Но пропаганда была очень упорная. Вступить в результате решились тридцать пять семей. Крестьяне записывались в колхоз, а затем со слезами сводили в общую конюшню лошадей с соответствующим скарбом. Но колхоз был маленький по численности, весь управленческий аппарат состоял из председателя, бригадира и счетовода, а поскольку многие работы и ранее выполнялись всем миром, к колхозу, по-моему, привыкли быстро. Тем более что в личном пользовании был оставлен весь скот кроме лошадей и приусадебный участок. Не вступили в колхоз только одинокие, старики. Жила у нас, например, на окраине деревни бабушка, травы собирала и гадала на картах - зачем ей?

Первым председателем колхоза стал мой двоюродный брат Сергей Александрович Романов, ему было тогда двадцать пять лет. Позднее он был еще и директором маленького маслосырзавода, где работали не больше восьми человек, а изготовляли сыры и масло высшего качества для экспорта. На трудодни колхозники получали хлеб, сало, картофель. Молоко в каком-то количестве сдавали как налог. А затем, после перерасчета налогов, можно было его уже сдавать, получая взамен масло и сыр по коэффициенту, видимо, выгодному для крестьян. Помню, что этим многие пользовались. Возчики за молоком приезжали прямо в деревню.

Много разговоров идет о раскулачивании. Нас процесс раскулачивания коснулся мало, хотя наши крестьяне по уровню достатка были середняки. В какой-то момент в районе стали удивляться: как, мол, такое большое село, и ни одного кулака не нашли? В результате раскулачена была семья наших соседей. Семья эта состояла из мужа с женой и трех взрослых незамужних дочерей-вековух. Все трудились, иждивенцев уже не было, поэтому жили зажиточно, без наемного труда, и замкнуто. И вот, когда поступило распоряжение про раскулачивание, деревенский сход собрался и решил, что они самые богатые, детей маленьких у них уже нет, да и не любили их в деревне. Куда они были выселены, никто никогда не узнал. Бабушка моя рассказывала, что все вещи остались, и даже лошадь стояла посреди двора. Лошадь решено было забрать в колхоз, все равно никто бы ее себе не взял. А в их доме потом сделали ветеринарную службу.

Еще четыре самых зажиточных семьи успели уехать в город до раскулачивания, одна в Москву, остальные в Ленинград. Связи с городом у крестьян Костромской губернии всегда были, так как мужчины часто уезжали на заработки и почти все имели строительные специальности.

После организации колхоза директор нашей четырехлетней школы пробил школу-семилетку. В соседней деревне остались два здания барской усадьбы. Он сумел получить их, отремонтировать, и в них заработала школа рабочей молодежи. Я окончила там семь классов, а потом уехала в Галич учиться в техникум. Директор школы, Никитин, все говорил родителям: «Следите, чтобы она обратно не вернулась!» Я через год действительно вернулась: мне как-то показалось, что учителя в техникуме невнимательны ко мне. И год проработала в колхозе. Но тут ребята, кто посмелее, поехали поступать в техникум уже подальше, в Кострому, и я подалась с ними. А потом перебралась учиться в вуз в Ленинград.

По рассказам бабушки и моей двоюродной сестры Ларисы, колхоз и во времена Отечественной войны еще был сильным, несмотря на то что почти всех мужчин призвали в армию. В деревню приехало много эвакуированных из Ленинграда и тех, кто перед войной перебрался в крупные города. Все они трудились в колхозе. Полное разорение началось после войны. Многие мужчины погибли, а выжившие остались в городе, старики дожили свой век и ушли в мир иной. В первые послевоенные годы было очень голодно, налоги были высокие, но деревня продолжала существовать. А потом началось укрупнение, и оставшиеся в колхозе три семьи перебрались в соседнюю деревню Покровское, в их числе и моя сводная сестра по отцу Валентина. Так прекратила свое существование моя родная деревня Монастырское.

Матрена Григорьевна Грашкова, деревня Куликово Тульской области

Наша деревня располагалась на месте Куликова поля, поэтому рядом с околицей, прямо на пашне, стоял памятник Дмитрию Донскому, а рядом золотой крест. Когда немцы пришли в деревню, они собирались снять этот крест, но не успели: наши перешли в наступление и погнали их.

Когда начали раскулачивать, мне было всего одиннадцать лет. Я младшая в семье, а еще наших было кроме папы и мамы две сестры, обе замужем, два брата и дядя.

В нашей деревне были четыре дома, о которых говорили, что там живут ку лаки, и наш дом был именно таким. Не знаю почему. Все вместе жили и трудились, как сейчас фермеры трудятся, никогда никого не нанимали, работали только сами. У нас была корова и две лошади, поэтому считалось, что мы зажиточные. Как определяли, кто бедный, а кто богатый? Этого я не знаю. Как-то на глаз.

Рядом с нами жили три незамужние сестры, старые девы, и с ними брат. Семья Романовых. Все очень рослые, сильные, работать бы и работать. Но работать они не хотели, так, картошечку на огороде сажали. Земли у них при этом было достаточно, но она стояла без дела. А как только праздник, особенно Пасха, они всегда ждут, что им принесут какие-нибудь гостинцы. Ну, и мы им носили, и другие тоже: молоко, творог, сметану. Пасха есть Пасха. Мать, бывало, скажет: «Давай, отнеси Романовым пирожков - праздник». Иногда и мясо носили. Правда, куры у них были свои. Но все равно считалось, что Романовы бедные. А они просто не работали никогда, нас же считали кулаками, хотя мы никого не нанимали, не обирали и земли лишней не имели.

В колхозе была вражда. Был, например, один человек, который высматривал, кто живет побогаче, а потом куда-то ходил и рассказывал об этом. Одна женщина, которую хотели раскулачить, как-то раз поехала с ним в райцентр, а вернулась она одна. Были слухи, что по дороге она этого осведомителя придушила, но расследование не проводилось, некому его в деревне проводить.

Говорят, были у начальства планы в каждом районе найти сколько-то кулаков. А может, дело было в том, что отец мой не пошел в колхоз. Между прочим, он с колхозом поделился, лошадь туда отдал, и думал, что все будет нормально. Однако сам в колхоз почему-то вступать не хотел. Уж и не знаю почему, я тогда маленькая была и не спрашивала. С отца-то все и началось: вначале забрали его, ну а за нами пришли чуть погодя, когда папа уже отбывал ссылку в Актюбинске.

Это было зимой 1930 года. Забирали ночью, чтобы никто не видел. Кстати, муж сестры моей был у нас в деревне председателем колхоза, только нам это не помогло. По закону он должен был присутствовать во время нашего выселения. И даже было назначено, в котором часу он должен к нам прийти. Но он не пошел, не мог на все это смотреть, наверное. Пришли три совершенно незнакомых человека, одеты как-то по-особенному. Нас всех разбудили. «Одевайтесь! С собой ничего не брать, только то, что в дорогу». Мы, дети, конечно, испугались и в слезы. Но они знали, наверное, что в таких случаях делать: у них были с собой конфеты карамельные. Уговаривают нас, а сами дают конфеты. А мы в деревне конфет этих никогда не видели. Обрадовались и кричим: «Мама, поедем! Мама, поедем! Собирайся! Конфеты будем есть». Мама, конечно, ни жива ни мертва была.

Нас очень долго везли в товарном вагоне, как скотину. Сидеть там было негде, одни голые доски. Постелили кто бумагу, кто тряпье, так и сидели всю дорогу рядком. Правда, забыла я сказать: было в этом вагоне отопление, такая небольшая печка. На остановках дозволялось выходить на какое-то время.

Нас долго везли по степям. Однажды, когда поезд остановился, нам сказали, что всем до одного нужно выйти из вагона. Это был Казахстан. Станция называлась Кустоде. Но на самой этой станции ничего не было, всех выгрузили в чистое поле. Железной дороги дальше тоже не было, одна сплошная степь, покрытая снегом. Поезд ушел обратно, а мы остались. Как в вагоне, так и здесь сели, прямо на землю. Посидели, померзли - надо искать, чем от ветра укрываться. Побродили вдоль рельсов, притащили какие-то шпалы и стали строить из них не шалаш, а такую, знаете, хлипкую хибарку, дом-карлик. Потом, конечно, построили себе дома получше. Нас заставляли копать арыки для орошения полей и платили за это небольшие деньги. На новом месте остались мама, дядя, жена его, мои сестра и брат. Мать почему-то скоро отпустили, и она имела право поехать даже в Москву, а остальных держали в Кустоде, так было кем-то решено. Мама взяла меня с собой, но уехала мы не в Москву, а в Актюбинск, где тогда находился папа. Приехали, нам говорят: «Он в больнице». Приходим туда. Папа лежит весь опухший, и живот, и ноги. Подняться не может, просто лежит и плачет. Мы посидели немного и слышим: «Все, хватит, уходите». Когда вышли за дверь, нас предупредили, что отец долго не проживет. Так оно и случилось.

Когда мы с мамой вернулись к себе в деревню, там уже все было по-новому. В нашем доме устроили ликбез, взрослую школу. Поэтому поселились мы у маминой сестры. Муж моей сестры, тот самый председатель колхоза, устроил меня в школу. Через некоторое время отпустили моего дядю, отцова брата, но в его доме уже жила другая семья. Какое-то время я училась, а в тридцать седьмом поехала в Москву к старшему брату и поступила на гладильную фабрику. Походила - вижу, не выдерживаю этой страшной жары. Ушла оттуда и устроилась на пивоваренный завод. Там и работала, а в войну, как все, рыла противотанковые рвы. В документах у меня не было записей о том, что я раскулачена. Может, что-то у дяди и братьев было написано, не знаю.

В 1952-м всех наших из Казахстана вернули, а потом реабилитировали.

Владимир Семенович и Екатерина Васильевна Царины, деревня Новая Касимовского района Рязанской области

В.С. Семья у нас была девять человек, отец был бондарь. В 1930-м отца раскулачили за использование наемного труда. А какой у бондаря наемный труд? Двуручная пила у него была, и зимой, когда дерево заготавливали, чтобы пилить сподручнее было, нанимал себе помощника. Вот и весь наемный труд. Дали ему сначала индивидуальное задание: к такому-то сроку сдать сколько-то пудов зерна, столько-то пудов картошки и так далее. Выполнить нереально. Потом лошадь отобрали, а он стал возражать. Ночью встал, эту лошадь отвязал. У нас там неподалеку цыгане стояли, он им ее продал. А потом у нас все отобрали, а отца посадили.

Пришли к нам описывать имущество. Видят, шуба в се нях висит - описали. Тулуп отцовский - описали. Швейную машинку - описать! Мать говорит: швейная машинка не наша, не отдадим! Машинка сестры моей была, она уж замуж вышла. Все равно описать! Активисты из местных лютовали особенно. Они, конечно, знали, у кого какие вещи, ничего не спрячешь. Чуть что: «А где у тебя вот это вот?» Один самый яростный был. Он при царе жандармом служил, а потом ловко переметнулся, стал активистом. Но все равно в тридцать седьмом году его забрали. Воронок приехал, смотрим: ведут. И все, больше ни слуху ни духу.

И вот все описали, все отобрали. Дом отобрали. Корову отобрали. Кладовую отобрали. И мастерскую отобрали, и баню, все ломали, разбирали. Как дом ломали, помню. Воскресенье было. Приехало подвод, наверное, штук двадцать. А отец сам стал им помогать дом ломать. Люди-то, которые приехали, они в руках топор не держали. Не знали, с чего начать. Гвоздя никогда не забивали и как его вытащить, тоже не знали. Неграмотные были. Вот отец не выдержал смотреть, как они мучаются, и пошел, начал доски отрывать.

Дом, как доломали, отвезли в другую деревню. Сначала это был, наверное, сельсовет. А потом отдали под клуб. Это я со слов отца знаю, он потом уже уходил на заработки как раз в те края и видел наш дом. А кладовая была кирпичная, ее разобрали и школу построили. Тогда как раз колхоз свое строительство организовывал, свою жизнь. Кирпич нужен был, а кирпича нигде, в области даже, не найти было. Вот наша мастерская на школу и пошла. Церковь еще была на горе, ее тоже разобрали.

А потом деваться было некуда, и вступил отец в колхоз. У меня справка есть из архива, там все напутано: «Отсидел восемь лет». Никакие восемь лет он не сидел. Год-полтора лес валил. Потом вернулся домой. А дома нет, ничего нет. Вот он пришел и сел писать заявление в колхоз. Еще у нас была промартель такая, делали сани, телеги, бочки. У этой промартели была договоренность с колхозом, чтобы мастеровых людей в нее отпускать. Вот он зимой там работал - в колхозе зимой какая работа? А летом всех с промартели снимали, и все они ехали на поле. Вот так он колхозником и был до самой смерти, пенсии никакой не заработал. Старик уже немощный, семьдесят девять лет, и работать не мог, и пенсию не получал. Ее тогда и не было, это Хрущев потом уже стал назначать пенсии колхозникам.

Е.В. У нас семья была большая. Нищие мы были. Отец умер, когда мне было девять месяцев. Мать одна нас поднимала. Была корова, лошадь была. Стали организовывать колхоз, а мать в него не пошла. Ей лошади было жалко. Что я, говорит, без лошади буду делать. Семья большая, то сена надо привезти, то еще что. Вот нас и стали обирать. Пришли как-то, а у нас ничего не было, только картошка. Выгребли всю картошку, ничего не оставили. Бабушка старенькая, говорит: «Ой, сынки, оставьте хоть на похлебоцьку!» А они выгребли все. И там еще у нас корзиночка стояла, в ней было штук пять яиц. Один говорит: вот я чего нашел, тут яйца. А другой ему отвечает: за чем пришел, то и бери, лишнего не трогай.

А потом, тоже ни за что, отобрали сундук. У нас была тетка, мамина сестра. Она вышла за вдового, а он был богатый раньше, у него от первой жены много добра осталось, сарафаны всякие, платки шерстяные. Тетка матери и говорит: ты давай у себя спрячь куда-нибудь, у вас искать не будут. Взяла и сделала из всего этого постель, матрас надела и привезла к нам. Положили на наш сундук. Потом все-таки к нам пришли искать их барахло. А мать неловко поступила: нас обыскали, сундук посмотрели, там, конечно, ничего нету, только материно приданое бедное, они-то другое искали совсем. И хотели уходить уже. Мать стала поднимать эту постель обратно на сундук, а постель-то тяжелая. Они сразу внимание обратили и все это отобрали, и сундук наш тоже отобрали. А на сундуке лежали мои валеночки, только-только их сваляли. Я как начала плакать: «Отдайте мои сапоги!» Мне их отдали, уж больно плакала. Вот так вот. Разоряли почем зря, ни за что, вдовую женщину. Я была у матери пятой, все девочки. Одна сестра была инвалидом. Она не росла, маленькой осталась, и язык во рту не помещался. Да бабушка старенькая. И все равно разорили. Есть было нечего. Мы все ели. И лебеду, и листья липовые. Корни какие-то копали, мама их сушила. Я еще с бабушкой ходила в церковь, она покойников обмывала. Как помрет кто, за бабушкой посылали. А она меня с собой берет, по поминкам, в церковь. Вот так и выживали. А потом уже, конечно, в колхоз вступили. Наше поколение было не счастным. И детство, и юность - все тяжело было.

Клавдия Алексеевна Глущенко (Нечаева), село Казинка Валуйского района Костромской области

Тогда эта земля еще называлась ЦЧО, Центрально-Черноземная об ласть. Наше село где-то триста - триста пятьдесят дворов, половина из них зажиточные. То есть те, у кого было по две коровы и лошади, ну и подсобное хозяйство: свиньи, овцы и так далее. Все, кто хотел работать, кому здоровье позволяло, все жили нормально. Перед революцией в селе земство даже построило две школы и больницу. Наша семья тоже считалась зажиточной. Дедушка с бабушкой, папа с мамой, Георгий Кириллович, брат папин, и я с двумя младшими сестрами. Я с самого малолетства за ними смотрела, ведь тогда как: родила мамаша, посидит дома месяца два и снова в поле. Младенца брали с собой, на оглоблях от повозки подвешивали люльку. Родители работают и тут же я при деле.

Дундук, прадед мой, был в числе пяти мужиков, которые до 1917-го имели сбережения в золотых монетах. Он их всегда носил с собой, в мешочке на поясе, даже спал с ними. И был в селе купец Соколов, хозяин маслобойни, который чувствовал, что скоро революция и надо сбегать. Он знал, у кого из мужиков есть золото. Вот он собрал их и говорит: «Чего вам его таскать, тяжесть такую, давайте поменяю по выгодному курсу на ассигнации». Дед пришел довольный: теперь легче носить, бумажки можно и в сапог прятать. И в ночь дня через три Соколов исчез, а тут как раз и революция, на том и конец.

Папа мой Алексей Кириллович до революции служил в Петрограде, в Преображенском полку. В Семеновском были все до одного рыжие, а в Преображенский брали высоких, черных, с карими глазами. В феврале они поддержали Керенского, а после он же их и расформировал как неблагонадежных. А в деревне у нас началось: сегодня белые, завтра красные, белые отца забрали, а через некоторое время опять красные. Штаб расположился у нас: дом-то большой, в нем всегда останавливались начальники, даже в сорок первом штаб немецкий квартировал. Так красные бабушку и маму чуть ли не к стенке: признавайтесь, где ваш сын. Ну, слезы, объяснения всякие: вот у нас дети малые, вот мы старики… А папа тем временем как раз бежал от белых из-под Ельца и шел домой полторы недели, пешком по ночам пробирался. И как раз когда они бабушку допрашивали, смотрят в окно - а он идет по огороду! Все так и замерли, тогда ведь просто все было. А он входит смело, поздоровался с ними и рассказывает, что отстал от красных, от другой части (никаких же документов не было), семью навестить. Они ему: «Хочешь у нас остаться?» - «Конечно». И в тот же день ушел с ними. Потом, при коллективизации, это нам очень помогло.

Во время нэпа продовольствие в деревни не завозили, зато стали появляться промтовары - ситец, сельскохозяйственный инвентарь. И население вздохнуло: будет подниматься деревня в развитии. Папа был очень доволен этой политикой, у крестьян зажиточных завелись новинки, было куда расти. Мужчины у нас в семье все были работящие, крепкие, среди деревенских мужиков они пользовались большим авторитетом. Я вот хорошо помню: четыре раза в год, на Казанскую (это у нас престольный праздник был), на Покров, на Новый год и весной на Сороки, в Казинке была ярмарка, карусели ставили. Дундук сидел в эти дни на крыльце, борода у него белая-белая была, длинная, развевалась по ветру. А по улице подводы одна за одной, и все мужики проезжие снимали шапки и кланялись: «Семен Афанасьичу!» Значит, было за что кланяться. Этот авторитет от него и к папе моему перешел, Алексею Кирилловичу. Во времена папиной молодости принято было хохлам с москалями на кулачках драться, где раньше дом стоял купеческий, это была у них нейтральная территория. Собирались весной или осенью, потому что летом некогда было дурачиться. И, как рассказывали папины сверстники, когда появлялся Алеха, хохлы сильно настороже были, потому что у него кулак, как махотка. Это горшок такой глиняный.

А потом, он ведь умный был и считался грамотным. Окончил школу двухклассную. Много очень читал, все книги в библиотеке учительской, я еще удивлялась, откуда у него время на это, ведь с утра до вечера работа. Когда в 1917 году он служил в Лифляндии, солдаты дом господский разграбили, так все тащили ложки серебряные, а он привез чемодан книг. И всегда выписывал газету «Правда», а нам «Пионерскую правду». И очень важно было для семьи, когда по вечерам садились все вместе, и он читал вслух. Мама умела только про себя, по складам, а между тем потихоньку всю «Анну Каренину» прочла. И расписываться умела, хоть с трудом, но полностью: Нечаева. И вот наступил момент, когда надо было ликвидировать на селе безграмотность, так что же? Не могли учителя такое количество народа потянуть, вызвали папу в сельсовет, поручили ему этим заниматься. И по вечерам в нашем доме при свете керосиновой лампы собирались бабы, человек по десять, и учились по букварю.

Благодаря папиному авторитету мы и спаслись, когда началась коллективизация. У бабушки было три брата, они организовались с отцом и приобрели инвентарь: сеялку, веялку, какой-то плуг необыкновенный. Вот за это их потом и раскулачили первыми среди нашей родни. За крепкое хозяйство, за дома хорошие отправили всех в Караганду с семьями. Дедушку моего по маминой линии раскулачили за то, что пчеловод был знаменитый на всю деревню, только у него одного была пасека. Домишко его был неважный, глиняный, но жили чуть ли не по-городскому: чистенько, аккуратненько, всегда самовар на столе, хорошая посуда, когда начинали качать мед, гостей много было. Раскулачили.

Соседа нашего взяли, деда Гришку Кремнева. У них было полсотни овец, лошадь и корова. Они занимались овцеводством, обрабатывали шкуры, продавали, а сами жили всегда не то что бедно, а как-то так, в запущении. И вот у нас окно на кухне как раз в ту сторону, и видно было, как зимой приехал их же бывший батрак, заядлый комсомолец. Приехал с милицией и выгнал из дому, зимой, на крыльцо открытое. И все боялись их приютить, потому что… ну нельзя, нельзя было. И вот я девчонкой смотрела на них в окно и думала: так и нас выгонят, и что, и куда мы будем деваться? Но напротив был такой Артем, дальний их родственник, бездетный, довольно бедный, и он решил: а мне все равно, меня раскулачивать не будут. И взял их.

А вскоре принялись было и за нас. Но Георгий Кириллович, дядя мой, тогда уже был в Красной Армии на сверхсрочной. Служил под Москвой, в Кубинке, кавалеристом. Туда отбирали таких молодцев, как теперь в космонавты, приезжал в отпуск в длинной шинели, со шпорами, что ты! И поэтому нас еще не тронули: не может же красноармеец быть братом кулака. Но у него все равно были страшные проблемы, потому что председатель сельсовета послал в часть, где он служил, письмо про то, что мы наемную силу использовали в хозяйстве. Знали, что если его из армии исключат, будет предлог нас раскулачить. А у нас и был-то всего один батрак года два-три, когда мы с сестрами были совсем маленькие. И надо ж было такое, чтоб из воинской части секретарь парторганизации нарочно приехал разбираться. Оправдал Георгия Кирилловича, а потом вернулся в часть и говорит: «Нечаев, давай демобилизуйся, чтоб никому не было неприятностей», - тогда у них уже нескольких офицеров арестовали.

Тогда же началось строительство Харьковского и Сталинградского тракторных заводов, и тем, кто шел туда добровольно, тоже было снисхождение. И папа первым поехал на строительство СТЗ. И еще первым отдал в колхоз лошадей, одну корову и повозки с санями (были рабочие розвальни, а были еще и хорошие, со спинкой, в гости выезжать). А тут все равно разнарядка, надо раскулачивать. Что у нас взять? Крестьянское богатство - скот да инвентарь новый, ну и дом, амбар хороший. Они, кстати, все амбары рубленые свезли на колхозный двор. А по том начали силой сгонять коров, лошадей, овец, потому что сами-то люди в колхоз шли очень неохотно, под натиском, под угрозами. Помню как сейчас, чуть ли ни в голос плакали женщины, когда уводили скот: ну, это же все нажито трудом! Папа только собирался поехать в Орел, купить рысака, да куда там. Четыре колхоза были организованы в Казинке: имени Молотова, имени Буденного, «Большевик» и «Кра сный партизан».

В 1928 году закрыли церковь, это я помню уже хорошо. Везде по селу плакаты были: «Религия - опиум для народа». Сняли с нее верхи и открыли клуб, бильярд откуда-то явился, мы на танцы туда ходили, в том числе и я главная была танцовщица. Папа ведь был атеист, почему-то попов не любил очень. Так вот, в коллективизацию отбирали еще и барахло, у кого было что-то ценное: юбка, кофта, полушубок. И привозили все это в клуб на торги, те же комсомольцы, которые грабили, они и торговали. Но все ведь знали, что это грабеж, знали, на ком чья обновка отобранная. Так что покупали очень осторожно, тем же комсомольцам все это в результате и осталось.

Для чего коллективизация властям была нужна? У крестьян-то труднее взять хлеб: его прятали, были саботажи. А в колхозе запросто вычистили все до зерна. В 1933-м просто взяли все, что было, и забрали в государство. Нашу местность это тоже захватило, многие погибли с голоду, ну а как же. На нашей улице Кремнева была Матрена, я смотрела на нее и на ее детей - очень страшные были виды, ноги почему-то с голода пухли очень. А одна семья совсем вымерла, трое детей и мать. Нас это миновало, потому что папа был очень прозорливый мужик, смог как-то спрятать зерно, закопал ящики. Когда мы ходили в колхоз в поле, брали с собой в узелках чего кушать, так бабушка пекла специально для мамы лепешки, подмешивала жмых, чтоб было как у всех: хлеб-то всегда на виду. Мы, наверное, могли бы той же Матрене помочь, но страх ведь какой: откуда у тебя? Все было строго-настрого, ходили по скошенным полям колхозные объездчики, смотрели, чтоб народ колоски не смел подбирать. Наш сосед пострадал от этого, дали ему за несколько колосков тюрьмы три года.

А в 1936- м пошли аресты врагов народа. Только появилась моторно-тракторная станция, трактора, комбайны. При МТС политотдел и начальник ОГПУ, как сейчас помню, фамилия его Чернов, страсть и гроза, ходил всегда с наганом, в длинном кожаном пальто, и вид у него был такой… страшный вид. Чернов выявлял врагов народа, говорили, что он нарочно для этого прислан из Москвы. Под его руководством арестовали в одну ночь в деревне человек двадцать, самых умных мужиков и кучку интеллигенции -директора школы, ветеринарного врача, начальника отделения связи. Ночью приехали, для устрашки, разбудили нас, детвору, и у всех подушки, постель пересмотрели, вид был такой, что оружие ищут, хотя знали, что его нет, но надо же что-то приписать. И, помню, у папы нога заболела, он ходил в одном ботинке и одной галоше, так его и забрали. Узнать ни у кого нельзя было ничего, только потом стало известно, что увезли его в следственный изолятор в Старый Оскол, там тюрьма была в наших местах знаменитая. Мама повезла ему обувь, и у нее не приняли. Вернулась, и сколько было слез у нее и у бабушки, и мы тут сидели, дрожали: у всех приняли, а у нее нет, значит, к расстрелу готов, все ведь уже знали, что идет повальный расстрел, раз враг народа, значит, все. Уже потом выяснилось, что, когда следователь начал с ним беседовать, спрашивал: фельдшер был у вас в больнице, прислали не так давно вместо арестованного, какие разговоры были с этим врачом? Папа отвечал: «С его стороны чисто провокационные. Он меня агитировал организовать восстание на своей улице против колхозов, уничтожить председателя. А я ему сразу сказал: не моего ума дело». То есть врач этот был провокатор, его тоже арестовали для видимости, но в тюрьме его никто не видел.

И вот решили они почему-то папу отпустить. Так что в результате Алексей Кириллович Нечаев и войну пережил, и похоронен был на почетном месте, у школы, рядом с могилами милиционера и трех комсомольцев, которых, как говорят, как раз кулаки застрелили. И еще там же похоронен один мужик, который погиб из-за ревности, по любви, сначала жену застрелил, а потом сам себя. Ее схоронили на кладбище, а его почему-то вот здесь. Видать, пожалели.

Наталья Степановна Порываева, поселок Клетский Средне-Ахтубинского района Волгоградской области

После Гражданской войны мои дед с бабкой перебрались из села Солодовка Царицынской губернии в село Займище на Волго-Ахтубинской пойме. Там же на хуторе Покровском обосновались мои родители. Наша семья всегда считалась бедняцкой, но как раз перед самой коллективизацией мы стали хоть как-то концы с концами сводить. Мой отец купил двух лошадей и двух коров. Был у нас и мастак - племенной конь. Еще папа вместе со своими братьями дядей Алешей и дядей Колей купил трех бычков на откорм. На следующий год настала коллективизация. Наши стали членами колхоза - ну, у них и позабирали все. Оставили только по одной коровке да птицу.

Многие от той коллективизации поразбежались: кто в город подался, кто в соседнюю Бекетовку. Оставшихся, тех, что побогаче, кулачили. Ага. Отец мой тоже кулачил. Была на нашем хуторе семья Неженцевых. К ним пришли вечером, после работы. Отец рассказывал: заходим, а там три мужика здоровых, отец и два сына. И они молча все сносили! А забирали-то все подчистую, даже из печек выгребали. Отец ходил кулачить с какими-то Пашкой и Иваном. Фамилий их я не помню. Так Иван не выдержал этого раскулачивания и повесился. А папка сказал: «Больше не пойду кулачить, хоть стреляй, не пойду».

Помню, однажды вышли мы на улицу смотреть, как кулаков из хутора увозят. Выселяли их, а куда, не знаю. Поклажи разрешили взять на шестнадцать килограммов, не больше. Ехали на телегах, все в узлах. Те, кто на них смотрел, плакали, а они сами не плакали, молча ехали. Вот так-то.

Отец в колхозе в первые годы работал на просорушке, а потом мельником. После войны из-за ранений его кладовщиком определили. Так до смерти там и проработал. Мама, Прасковья Филипповна, на массиве трудилась. Как до рассвета уходила в поле, так до заката мы ее и не видели. Бывало, солнце садится, дети на лавочки рассаживаются, начинают родителей с поля ждать. Я старшая в семье была, за младшими следила; детей в нашей семье много было, десять человек. Во дворе у нас была кухонька. Так вот, я налью вечером в чугунок воды, побросаю в кипяток галушки и жду маму. А ночь уже. И вдруг слышу, как где-то далеко наши колхозницы песню поют. Потом песня становится все громче и громче. Значит, мать возвращается с поля. Вся семья собирается ужинать. Галушки со сметаной - вот и весь наш ужин. Потом, уже во время войны, колхоз нас кормил. А так сами перебивались: в кадушках огурцы солили, рыбу сушили, картошку выращивали. Выживали, как могли.

Я сама с детства в колхозе работала. В школу ходила только до Рождества, снега-то были совсем непролазные. А так делала, что скажут: на массиве трудилась, курсы овощеводства закончила. Когда в колхозе трактора появились, стала трактористкой и всю войну на тракторе и проработала.

Материал подготовили Мария Бахарева, Екатерина Голубева, Евгений Клименко, Александр Можаев, Вячеслав Ященко