Глава двадцать пятая

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава двадцать пятая

Черных ангелов крылья остры,

Скоро будет последний суд.

— Вот, явился по вызову, — сказал он, входя в указанный ему кабинет и протягивая повестку следователю. Тот зорко оглядел его.

— Садитесь.

Олег сел и, стараясь подражать манерам Вячеслава, стал трепать свои густые волосы, угрюмо и равнодушно уставившись на следователя. Полицейские приемы сказались тотчас: следователь сидел спиной к окну, а Олега посадил против света.

— Казаринов? Так. Расскажите кратко свою биографию, — и, откинувшись на спинку стула, следователь закурил.

— Обо мне уже все известно. Я ведь из лагеря, а там не один раз проверяли все сведения. Был в Белой армии, не скрываю.

— Не скрываете? Очень хорошо, что не скрываете. А все-таки расскажите, я хочу послушать.

Олег стал повторять заученный рассказ, но следователь очень скоро перебил его:

— Скажите, а каким образом вы, пролетарий по рождению, так хорошо владеете иностранными языками? Вот у нас есть сведения, что вы свободно говорите и по-французски, и по-английски.

— Ну, свободно не свободно, а говорю. Видите ли, я в детстве… — и он выложил версию, которая была ему невыгодна из-за близости к аристократическим сферам и своему собственному имени, но она уже была вплетена в его рассказ другими людьми, и ее никак не обойти.

— Мальчиком я постоянно слышал французскую и английскую речь, когда учили молодых господ, а я к языкам очень способен, меня постоянно в пример господским детям ставили, — закончил он.

— Допустим, что так, — сказал следователь, — но вот нас как раз очень интересует семья Дашковых. Расскажите все, что вы о них знаете.

— Да какие ж такие Дашковы? В живых ведь осталась одна только молодая княгиня, и та неурожденная — перед самой революцией княгиней стала.

Недобрые глаза пристально уставились на него.

— Из кого состояла семья Дашковых? — твердо отчеканил следователь.

Олег подавил невольный вздох.

— Ну, говорите же. Перечисляйте членов семьи.

— Сам князь, генерал, командир корпуса, Андрей Михайлович, — он остановился. Ему показалось, что какая-то рука сжала ему горло.

— Дальше.

— Княгиня, жена его, — он опять остановился.

— Имя княгини! Что же вы молчите? Не знаете, что ли?

— София Николаевна, — тихо сказал Олег.

— София Николаевна? Так… так. Запишем, София Николаевна…

— А вы зачем повторяете? — вырвалось у Олега с нетерпеливым жестом.

Ему показалось кощунственным, что святого имени матери касается этот язык, привыкший к ругательствам, угрозам и лжи.

— А почему же я не могу повторить? Или надо было спросить разрешения у вас? Да ведь она вам не мать родная? Или, может быть, я должен был прибавить «ее сиятельство»?

Олег молчал.

— Ну, дальше! Кто еще? — сказал следователь.

— Сын их, Дмитрий.

— Еще какие дети?

Пауза в долю секунды.

— Была еще девочка Надя, она умерла в детстве от воспаления легких.

Скажет или не скажет: «А второй сын, Олег?»

Но следователь сказал совсем другое и как бы невзначай, по пути:

— Этот корпусной генерал был, говорят, отчаянный мерзавец и собственноручно избивал денщиков…

— Что? — вспыхнул Олег. — Этого не было, это неправда, этого не было и быть не могло… Наша армия… Генерал был строг, но справедлив, и за это очень любим солдатами. С офицеров он взыскивал гораздо строже, чем с рядовых, — это было его правило. А всего строже он был… — он остановился, едва не выпалив: с нами, с сыновьями.

Следователь все так же пристально всматривался в него.

— А он, видно, дорог вам, этот генерал, если вы так горячо заступаетесь.

Олег спохватился, что проявил излишнюю горячность, — эти слова были, очевидно, просто ловушкой, в которую он и попался тотчас. Он постарался принять равнодушный вид:

— Не то чтобы дорог, а все-таки… Я ведь привык с детства к этой семье — худого не видел. Денщики у них живали годами, никогда не жаловались, их задаривали. Отчего не сказать правду?

— Вот правду-то я и хотел бы услышать. А какова, скажите, конечная судьба этого генерала?

— Расстрелян в Петрограде в девятнадцатом году. — Говоря это, Олег поставил локоть на стол и положил лоб на ладонь. Он понимал, что с точки зрения конспирации этот жест вовсе неудачен, но, предвидя следующий вопрос, чувствовал себя не в состоянии выдержать взгляд допросчика.

— А княгиня? Что же вы молчите? У вас голова, кажется, болит? Хотите, дадим порошок?

— Не надо, — и Олег отвел руку.

— Ну, тогда отвечайте.

— Когда молодой князь уезжал в добровольческую армию, была еще жива. Я только недавно узнал, что ее нет в живых. Подробностей не знаю.

— Так-таки совсем не знаете? Да неужели же? А до меня вот дошли некоторые подробности. Была расстреляна неподалеку от поместья на железнодорожном полустанке. Дамочка, по-видимому, задумала ускользнуть из-под чекистского надзора, который был учрежден над ней в имении. Однако не удалось! Находившийся на полустанке отряд комиссара Газа задержал беглянку. Во время ареста горничная, задержанная с княгиней, выходила из себя, кричала и грозила красноармейцам, но сама княгиня не произнесла за все время ни слова. Не слышали об этом? Ходил слух, что обе были изнасилованы конвойными, прежде чем расстреляны. Княгиня ведь была красивая бабенка, несмотря на свои сорок пять лет, и горничная приманчивая такая. Об этом тоже не слышали?

Олег молчал… Следователь, сощурившись, пристально всматривался в него:

— Там была еще княжеская собака. Говорят, она выла всю ночь над трупом княгини, пришлось прикончить ее и бросить там же, на мусорной куче… Что вы так повернулись вдруг? — Внезапно он перешел в участливый тон: — Вы очень нервны, Казаринов. Вам не худо бы полечиться.

— Посидите столько лет в Соловках, так, полагаю, будете нервны и вы, — отрезал Олег.

— Весьма вероятно. Допускаю также, что сама тема разговора вам слишком небезразлична. Ну-с, а что вы можете нам сказать про молодого князя?

— Дмитрий Дашков окончил Пажеский корпус в тысяча девятьсот тринадцатом году. Гвардейский офицер.

— Какого полка?

— Вышел в кавалергардский. В пятнадцатом году попал на фронт, в конце шестнадцатого, после контузии, получил отпуск и приехал в Петербург, в январе семнадцатого женился…

— Что вы можете сказать о его жене?

— Я видел Нину Александровну мельком еще в семнадцатом году. Когда в настоящее время меня выпустили из лагеря, я пришел к ней, намереваясь сообщить ей о гибели мужа. Кроме того, я надеялся, что она разрешит мне у себя остановиться, так как мне негде было жить, а никого из прежних друзей я не мог отыскать. Она и в самом деле согласилась прописать меня в комнате со своим братом-мальчиком. Пока все еще живу там.

— Что вы можете нам сообщить об этой женщине?

— Сообщить? Да право не знаю… Это талантливая певица, артистка Государственной Капеллы. Она, кроме того, постоянно выступает в рабочих клубах…

— Ее отношение к Советской власти, должно быть, резко отрицательно?

— Я никогда не слыхал ни одного антисоветского высказывания у этой дамы. Подождите… Я припоминаю сейчас ее подлинные слова: «В царское время семья мужа не пустила бы меня на сцену. Только революция дала мне возможность выступать перед широкими массами».

Следователь усмехнулся:

— Скажите, какая сознательная! Ну а почему вы, пролетарий по рождению, так прочно связались с белогвардейским движением? Почему ни разу не попытались перейти на сторону красных?

— Да ведь я с самого начала попал через Дмитрия Андреевича в белогвардейские круги. О красных знал только понаслышке. Думал, если перейду, расстреляют как белого… Ну и держался белых. Отступал с частями, попал в Крым. Сказать «перейти» легко, а как это сделать?

— Делали те, которые хотели. А скажите, присутствовали вы при смерти Дмитрия Дашкова? Вы это почему-то обошли молчанием. Ну! Чего же вы опять молчите? Тому, кто говорит правду, раздумывать нечего. Видели вы его мертвым?

— Да, — сказал Олег и почувствовал, что непременно запутается.

— Это странно. У нас вот есть сведения, что он был не убит, но ранен и после поправился. Что вы на это скажете?

«Эти сведения обо мне! — лихорадочно проносились мысли в голове Олега. — Да, они путаются между мной и Дмитрием, поскольку фамилия одна, а сведения отрывочны. Что отвечать? Если я буду настаивать, что Дмитрий убит, то натолкну их на мысль, что есть другой Дашков, к которому относятся сведения из госпиталя…»

— Не знаю, что вам сказать, — ответил он. — Я видел его на носилках без памяти, его уносили в госпиталь. Я думал, он умирает… Может быть, он прожил еще несколько часов или дней, но, во всяком случае, не поправился, так как к жене он не возвращался.

— Вы в этом уверены?

— Уверен. Она всегда говорит о нем как о мертвом. Все, кто ее окружают, знают, что муж к ней не возвращался. Свидетелей достаточно.

— А вы не осведомлялись о его здоровье тогда же?

— Нет. Я сам был ранен через два дня и еще не успел поправиться, когда пришли красные.

— Вот этот шрам на вашем виске, очевидно, след ранения?

— Да.

— Забавно! Два неразлучных друга, Казаринов и Дашков, оба ранены в висок, один — в правый, другой — в левый.

Олег настороженно молчал, стараясь проникнуть в значение этих непонятных для него слов.

— Вы только в висок ранены или было еще ранение?

«Ну, конечно, — подумал Олег, — очевидно, у них имеются сведения, что Дашков лежал с осколочным ранением ребра и раной в висок кроме того».

— Было еще второе, — пробормотал он сквозь зубы. И увидел при этом, что следователь заглядывает в какие-то бумаги, лежащие перед ним на столе.

— Ага! Второе! — и какой-то блеск, напоминающий глаза кошки, когда она играет с мышью, мелькнул в глазах следователя, обратившихся опять на Олега. Он нажал кнопку коммутатора: — Алло! Попросите в тринадцатый кабинет дежурного врача. Без промедления.

На ногах следователя были коричневые краги. Он бойко переменял положение ног, и краги скрипели. Звук этот задевал по нервам Олега.

— Раздевайся! — сказал следователь и прошелся по кабинету. Он уже обращался к Олегу на «ты», очевидно, уже считая его разоблаченным.

— Для чего это нужно? Я не скрываю, что у меня было еще ранение в правый бок.

— Раздевайся, говорю, — повторил следователь и, вынув револьвер, щелкнул им перед носом Олега.

Олег знал этот прием и не мог испугаться, но окончательно понял, что на него уже смотрят как на арестованного.

В кабинет вошел пожилой мужчина, тоже в форме, поверх которой был накинут белый халат.

— А, доктор! Простите, побеспокою. Вот осмотрите-ка этого молодчика. Тут должны быть рубцы от ранения левой почки. Ну, левая и правая сторона могут быть спутаны… Этому я значения не придам… Почки, одним словом. Освидетельствуйте его да снимите пробу с волос — не выкрашены ли. Должны быть рыжие.

Олег с удивлением поднял голову. «Почки? Рыжие волосы? Так госпитальные сведения не обо мне?» — мелькнуло в его мыслях.

Доктор приблизился к нему.

— Товарищ следователь, попрошу вас сюда, — сказал он через минуту. Вот, взгляните сами: здесь было разбито ребро и, очевидно, повреждено легкое. Но это не то ранение, о котором говорите вы. — И он обратился к Олегу: — Вам резекцию ребра делали?

— Да, — процедил сквозь зубы Олег.

— Плевали кровью?

— Да.

— Клинически тоже совсем другая картина, товарищ следователь, — авторитетно подчеркнул врач.

— Да мало ли что он вам скажет! А тем более при подсказке, — с досадой возразил следователь. — Он тут с три короба врал. Не верьте ни одному его слову. Я вам повторяю: здесь должно быть ранение почки.

— Я вовсе не его словам верю, а собственным глазам. Почки расположены ниже, эти рубцы не могут относиться к ним.

— Ага! Ниже! — и следователь опять повернулся к Олегу. — А ну! Снимай пояс!

— Вы третьего ранения не найдете. С меня и двух вполне достаточно! — выговорил Олег, но револьвер опять щелкнул перед его носом.

Пришлось раздеваться. Заметно было, что следователь очень удивился, не обнаружив более рубцов и выслушав уверения врача, что цвет волос натуральный. Он попросил врача зафиксировать, на бумаге результаты осмотра, а сам тоже сел к столу, сказав Олегу:

— Можете одеваться.

«Ордер на арест выписывает», — думал, одеваясь, Олег, и какое-то безразличие вмиг нашло на него.

— Скажите, гражданин Казаринов, лежали вы в больнице Водников в феврале этого года? — спросил следователь.

— Нет, — мгновенно настораживаясь, ответил Олег.

— Предупреждаю, что врать вам смысла нет: мы пошлем в больницу запрос.

— Запрашивайте сколько хотите, — ответил Олег и уже хотел прибавить: «Лежал в больнице Жертв революции», но какое-то неясное чувство удержало его: чем меньше сообщать о себе, тем лучше! К тому же есть еще непонятная связь между его болезнью и вопросом о больнице.

— Скажите еще, каковы у вас отношения с гражданкой Бычковой Екатериной Фоминичной?

— Никаких отношений нет, живем в одной квартире и только.

— Нет у нее каких-либо оснований быть недовольной вами?

— Насколько мне известно — никаких, — сухо ответил Олег и почувствовал, что даже угроза ареста не может заставить его изменить тем правилам, в которых он был воспитан.

— Подойдите сюда и подпишите свои показания, — сказал следователь.

Олег внимательно прочел протокол: записано было более или менее точно. Он подписал. Следователь отпустил врача и начал ходить по кабинету, поскрипывая крагами.

— Вот что, Казаринов, — сказал он, останавливаясь перед Олегом. — В вопросе о гибели Дмитрия Дашкова есть странные противоречия. Вы здесь чего-то недосказываете. Вы у меня на подозрении, и положение ваше очень шаткое. Вполне возможно, что вы не пролетарий и не рядовой, а такой же гвардеец, как и Дашков, а может быть, даже… — Он не договорил.

— Весьма странно! — сказал Олег. — Такие документы, как у меня, ни один человек не пожелал бы выдать за свои! Наведите справки в Соловецком концлагере — нас там проверяли и фотографировали сотни раз. Вам вышлют самые точные сведения, что то был я собственной персоной.

— Это все ничего не значит, — ответил следователь, закуривая. — То будут сведения, начиная с двадцать второго года, а я говорю о том, что было до этого.

— Не могу запретить вам подозревать себя, — возразил Олег, — но моя вина была установлена по свежим следам боевыми отрядами чека, и мне было инкриминировано только то, что я не выдал властям белогвардейского полковника. Наказание за эту вину я уже отбыл. Разве в Советском Союзе могут что-либо значить подозрения, основанные на личной неприязни?

— Могут, если тут затронуты интересы рабочего класса. Вы — махровая контра. Я это чую носом. Лагерь ничему вас не научил, и вы напрасно принимаете такой независимый вид — приказ о вашем аресте уже готов. — Он подошел к столу и помахал какой-то бумагой, однако Олегу ее не показал. — Поймите, что отсюда два выхода — в тюрьму и на волю!.. — И, подойдя к Олегу, как бы невзначай прижег папиросой его руку. Олег не шевельнулся. — Однако у вас все-таки есть один шанс сохранить свободу, но это будет зависеть от вас.

— Как от меня?

— Да очень просто. Если вы согласитесь приносить нам пользу, мы могли бы с вами договориться.

— Я приношу уже пользу там, где я работаю. Какая же еще польза?

— Может быть и другая, если вы захотите.

Олег молча смотрел на следователя ОГПУ.

— Могли бы уже понять. Я предлагаю вам заключить с нами некоторое условие, помочь нам кое в чем. У нас есть несколько лиц, за которыми нам необходимо установить наблюдение. Ваши давние знакомства и симпатии в бывших дворянских кругах, ваше умение себя держать с бывшими господами могли бы нам пригодиться. Желаете вы сотрудничать с нами?

— Нет, не желаю.

— Почему же это, Казаринов? Напоминаю вам, что положение ваше весьма шаткое. Ваша готовность служить интересам Советской власти изменила бы к лучшему ваше положение во всех отношениях. Знать об этом никто не будет. Тайну мы вам гарантируем — это в наших интересах столько же, сколько в ваших.

Олег молчал.

— Вы, очевидно, предполагаете, что мы попросим вас наблюдать за гражданкой Дашковой? Это было бы очень желательно, особенно ввиду неясности в конечной судьбе ее мужа, но если в вас еще так сильны прежние привязанности, мы можем вас освободить от этой, обязанности и дать вам список других лиц.

— Не трудитесь! У меня к этому делу нет ни навыка, ни способностей. Хитрить и изворачиваться я не умею. Короче говоря, я не желаю.

Следователь подошел к нему совсем близко.

— А дрова в гавани по пояс в воде грузить желаете? — прошипел он почти над его ухом и вновь прижег папиросой руку Олега.

— Я семь лет грузил — привык. Этим вы меня не запугаете.

— Показалось мало? Еще захотели?

Олег не отвечал.

— Ну так как же, Казаринов, в тюрьму или на волю?

— Агента гепеу вы из меня не сделаете! А запрятать в тюрьму, конечно, в вашей власти.

Следователь опять схватил револьвер и приставил его к виску Олега. Сохраняя бесстрастное выражение, Олег смотрел в окно.

— Вам, что ли, жизнь надоела?

— Да, пожалуй, что и так.

Следователь положил револьвер и подошел к столу.

— Вот вам пропуск, чтобы выйти из здания, а вот ваше удостоверение личности. Подпишите, что разговор наш останется в тайне. На днях я вас вызову еще раз. На досуге обдумайте мое предложение. А теперь вы пока свободны.

Когда Олег вышел, то удивился, что все еще был день и светило солнце. Странно было опять увидеть залитую солнцем улицу, воробьев и детей, радовавшихся жизни. Он остановился у подъезда и, охваченный внезапной усталостью, прислонился к стене, но тотчас мелькнула мысль, что лучше скорей уйти от этого здания. Он побежал за трамваем и вскочил на ходу, лишь бы убраться скорей от проклятого места.

Глядя, как в окнах трамвая сменяются улицы, он пытался вспомнить, кого напоминал ему этот следователь. Напоминал кого-то, знакомого с детства… И вдруг вспомнил… Когда восьмилетним мальчиком он поправлялся после скарлатины, мать читала ему вслух Киплинга. И он, и маленькая сестричка особенно любили «Рики-тики-тави», который охотился за Нагом — страшной коброй с зелеными глазами и гипнотизирующим взглядом. Наг этот казался Олегу необыкновенно отвратительным, особенно когда он обвил шеей кувшин и заснул. Образ этого Нага настолько прочно завладел тогда его воображением, что позднее стал олицетворением нечистого духа, с которым ассоциировалась мысль о загробных мучениях. Если жизнь его будет греховна, он будет отдан после смерти во власть этому Нагу, и тот обовьется вокруг его груди и станет медленно душить. Это не описано в дантовском «Аде», но мог ли Данте предвидеть следователей большевистских карательных органов!

Боже! Неужто еще полтысячелетия пройдет, и вновь Наг будет гипнотизировать кого-то холодным и злым взором? Следователь так и стоял перед глазами Дашкова, задавал и задавал свои вопросы, ерзая на стуле, будто примериваясь прыгнуть на свою жертву. Это ерзанье, по-видимому, распаляло Нага, помогало привести самого себя в ярость.

«Нет, больше я туда не пойду! Плохую услугу оказала мне Нина, выбросив мой револьвер. Он бы теперь пригодился! Но где же это я?» Он сошел с трамвая и огляделся — он оказался почему-то около греческой церкви. Куда идти? Что делать с собой? Он знал, что тоска пойдет за ним, куда бы он ни пошел. Эта тоска только стала расходиться, светлеть, а вот теперь опять сгустилась и сплошным мраком встала перед ним, словно стена, и почти физически давила грудь.

Тело матери, брошенное на кучу мусора, и воющая рядом собака…

Был уже седьмой час. В семь он должен быть у Елочки — у нее какое-то дело, придется идти. Он вспомнил, что небрит, и завернул в первую попавшуюся парикмахерскую, потом позвонил Нине из автомата. Усталость все усиливалась, он чувствовал, что еле идет. Со вчерашнего дня он ничего не ел, так как утром и у него, и у Нины кусок останавливался в горле.

«Войду ненадолго, извинюсь и уйду», — думал он, нажимая кнопку звонка.

Ему отворила женщина в платочке, две другие в этом же роде стояли здесь же, в кухне, куда он попал прямо с лестницы. Все три в упор уставились на него и продолжали пялиться, пока он кланялся выбежавшей навстречу Елочке и проходил следом за ней. Оживленный говор послышался тотчас за ними.

— У вас здесь, кажется, любопытная публика, — сказал Олег. — Может быть, я своим появлением скомпрометировал вас?

— Было бы перед кем! — с невыразимым презрением отчеканила Елочка. И пропустила его в дверь.

— Как у вас хорошо! — сказал он, озираясь. — А вот этот образ — Нерукотворный Лик — наверное, еще византийского письма?

— Да, он старинный, — ответила Елочка. — Мы вывезли его из поместья. Там почти тотчас сгорел дом, и между крестьянами пошла молва: «Все потому, что Спас ушел». Садитесь, пожалуйста.

Едва они перекинулись несколькими словами, как в двери послышался стук. Это был политический акт, разработанный экстренным собранием кумушек в кухне. Они были уверены, что Елочка появится на пороге в накинутом наскоро халатике. Было очень заманчиво пристыдить гордячку. Елочка, однако, предчувствуя что-либо в этом роде, выросла на пороге в ту же минуту.

— В чем дело?

Женщина замялась:

— Одолжите стопочку маслица.

Елочка извинилась перед Олегом и вышла. На ней были мягкие туфельки возвращаясь, она подошла к своей двери неслышно и с порога увидела, что Олег припал лицом к бархатной спинке дивана. Это была секунда! Услышав стук двери, он мгновенно принял подобающее положение.

— Что с вами? — очень мягко спросила она, подходя. — У вас вид совершенно измученный. Что-нибудь случилось?

— Ничего, уверяю вас. Устал немного.

Но она пристально и тревожно всматривалась в него:

— Скажите, скажите мне правду! — И видя, что он колебался, прибавила: — Вас не вызывали ли в гепеу?

— Елизавета Георгиевна, — сказал он тогда, — вы не только умны, вы очень проницательны. Да, я как раз оттуда, но вы не беспокойтесь, я не привел за собой никакого шпика — есть один безошибочный способ…

Она перебила:

— Ах, это неважно! Я вовсе не так пуглива. Мне можно сказать все, уверяю вас.

Он начал рассказывать, коротко, как всегда, когда говорил о себе. После нескольких фраз он все же распалился:

— Это возмутительно! Нигде ни при какой власти так не было! Для них не существует разницы между политическим и уголовником. Они третировали меня, как вора или убийцу. Щелкнуть револьвером у самого лица: «Молчи! Раздевайся! А ну, раздевайся!..»

— Ах, вот что! Раздеваться заставляли, — сказала она.

— Да, осматривали следы ранения, очевидно, в качестве особых примет. В этом пункте мне кое-что неясно: я ожидал, что тут-то меня и уличат, но сведения из госпиталя, по-видимому, перепутаны — меня отпустили.

Елочка молчала. Невеликодушно было бы рассказывать, что это она спутала следы. Она бы точно напрашивалась на благодарность.

— Подлецы! — продолжал взволнованно Олег и стал ходить по комнате. Они осмелились мне предложить стать их агентом и бегать к ним с доносами… Что за люди?! Люди ли это? Им кажется диким, что я не принял этого гнусного предложения! Я еще не арестован, а они уже приставляют револьвер к виску. Безнаказанно убить, задушить — им все нипочем! Ответ один: в интересах рабочего класса! Они еще во время гражданской войны показали свою жестокость! В Ростове они подожгли госпиталь с ранеными и оставили их погибать в огне. В Харькове пленным офицерам вырезали глаза и уши, прежде чем расстрелять. В Киеве… Киев они и вовсе затопили кровью. Когда мы его отбили, все городские сады оказались полны казненными, на площадях красовались десятки виселиц… В Липках, где в одном из особняков обосновалась чрезвычайка, были обнаружены горы трупов и все стены забрызганы мозгами и кровью. Это рассказывает вам очевидец! Тела свозили потом день и ночь в анатомический театр для массовых захоронений, сколько было девушек, дам! По всему городу шли непрестанные панихиды… А в Петербурге после взятия Зимнего? А в Ярославле? В Крыму цвет русской интеллигенции расстреливали по приговору чека китайцы, и Европа допустила это! Ну а теперь? Ведь теперь нет военных действий; нет сопротивления, никакой остроты момента и однако же эта недопустимая, неслыханная, небывалая жестокость продолжается. В ней есть что-то не русское, не наше. Русские жестокостью никогда не отличались. Наша толпа может рассвирепеть, и тогда она страшна, как и всякая толпа, но жестокость толпы — нечто стихийное, проходящее, а ведь здесь жестокость преднамеренная, входящая в систему. Эти сети лагерей, эти пытки в подпольях, где оборудована вся аппаратура вплоть до глушителей… Во всем этом что-то несвойственное нам, что-то чужое!

— Чье же? — спросила Елочка. Его волнение передалось ей, она вся дрожала.

— Не знаю. В цека очень большое количество евреев, вообще в партии. Сейчас они, несомненно, в чести, очевидно, как угнетаемое нацменьшинство. Директора крупных учреждений, политруки, лекторы по марксизму — евреи в огромном большинстве… Но они не жестоки! Я их терпеть не могу — они способны высосать из человека все соки, как пиявки, но они не жестоки, даже отзывчивы, когда можно, когда неопасно. Нет, эта жестокость какая-то нечеловеческая, это гнусный сплав нашего отечественного пугачевского хамства, еврейского самого злостного вампиризма и чего-то сатанинского, что не от людей. России больше нет! Даже имя ее не произносится! Недавно на службе я сказал нечаянно: «У нас в России…», и мой начальничек-еврей меня поправил: «У нас в Союзе…» России больше нет! А с моим поколением безвозвратно погибнет и белогвардейская идея о ее возрождении, идея, ради которой полегло столько жертв!..

Eлочка следила, как он взволнованно мерил шагами комнату, словно тигр, запертый в клетку.

— Я тоже… Я тоже приходила к мысли, что за всем этим стоят оккультные силы, что этот сплав — продукт темноты! — дрожащим шепотом решилась она высказать заветную мысль.

— Может быть, — ответил он.

Елочке показалось, что он недостаточно оценивает эту мысль, но усталый звук его голоса коснулся ее сердца. Она встала выключить электрический чайник, который уже в течение нескольких минут шипел и плевался, и сказала опять с тою же мягкостью, которая звучала в ее голосе только в обращении к Олегу:

— Вы прямо «оттуда» и устали. Вам надо поддержать силы. Я вам налью стакан крепкого чаю… Пожалуйста, не отказывайтесь. — И стала накрывать на стол.

Через несколько минут Олег сказал, мешая ложкой чай:

— Теперь я в приятном ожидании: следователь сказал, что пришлет на днях новое приглашение. Жить, предвкушая новый допрос… Благодарю покорно! Впрочем, я туда больше не пойду!

— Как не пойдете? Если получите повестку, придется идти. Иначе ответите за уклонение. Олег Андреевич, не теряйте благоразумия.

Он молчал, как будто что-то обдумывая.

— Ну, да об этом рано говорить, поскольку приглашения еще нет, — сказал он через несколько минут.

Она коснулась его руки:

— Да вы о чем думаете? Вы должны беречь себя, для России беречь. Быть может, придет минута, когда будут нужны как раз такие люди — с военным опытом, с именем, с несокрушимой энергией и преданности делу!

Он взглянул на нее загоревшимся взглядом.

— О, если б такая минута пришла! Россия, Родина! Если б я знал, что доживу до ее освобождения, что еще могу быть полезен! Кажется, только в этой мысли я могу почерпнуть желание жить. Бог свидетель — я совсем не думаю о своих выгодах, о том, чтобы вернуть потерянное достояние или привилегии, или титул. Пожалуй, я даже не хотел бы реставрировать монархический строй. Я был связан с ним семейными традициями и привязанностями, но этих людей уже нет, а действительность показала, что эта форма правления уже отжила. Или пока неуместна. Я думаю теперь только о России.

Нужен строй, при котором наш великий народ действительно получил бы возможность выправиться и расцвести и развить свои лучшие свойства. Погибнуть в боях, которые сметут с лица земли это подлое цека — на три четверти нерусское, — вот все, чего я хочу для себя, в этом все мое честолюбие! Вы знаете, там, в лагерях, мне мерещилось иногда всенародное ополчение, подобное Куликовской битве или Смутному времени, — могучая, светлая устремленность всего народа, решающая великая битва, хоругви, знамена, звуки «Спаси, Господи, люди твоя» и колокольный звон! Но прежде чем это осуществится, я, наверное, погибну на дне их подвалов. Все глухо, все оцепенело — ничего, что могло бы предвещать желанный бой!

Елочка слушала как зачарованная, не смея пошевелиться, каждая жилка в ней дрожала. О, да! Он способен на подвиг! В нем еще не сломлен дух его великих предков. Он такой, каким она хотела его видеть, — «мой Пожарский!»

Кто-то постучал в дверь. Елочка с досадой пошла отворять и едва не ахнула: перед ней стояла Анастасия Алексеевна, а за ней, подталкивая друг друга локтями, три кумушки.

В одну минуту Елочка учла всю сложность положения: она отлично поняла, до какой степени она себя скомпрометирует, если не разрешит войти Анастасии Алексеевне, но поняла и то, что нельзя допустить ни в каком случае, чтобы она увидела и узнала Олега. Она пошла ва-банк — встала перед дверьми, заслонила их собой и сказала:

— Анастасия Алексеевна, милая, извините меня, я не могу вас принять сейчас.

Но когда, проводив сконфуженную и извинявшуюся гостью, она закрыла входную дверь и повернулась, то оказалась лицом к лицу со всем женским составом квартиры: все, хихикая, оглядывали ее — туалет Елочки был в загадочном порядке, вплоть до белого воротничка и черного бантика у горла, однако в комнату она не пустила… «Из постели выскочила…» — долетели до ее ушей гаденьким шепотом сказанные слова.

Она быстро обернулась и смерила взглядом говорившую.

Подымаясь, чтобы уходить, Олег спросил:

— У вас какое-то дело ко мне? Рад быть полезен.

— О нет! Пустяки: мне предложили урок французского, а я к этому не привычна. Не хотите ли вы взять?

Он поблагодарил, записал телефон, и у него не мелькнуло догадки, что она отдала ему заработок, которому очень обрадовалась сначала, мечтая тратить его на книги.

Сколько теплых слов хотелось ей сказать Олегу, когда она прощалась с ним! Как хотелось ей крепко сжать его руку! Но она ничего не посмела, лишь отрывисто шепнула:

— Держитесь! Думайте о грядущей битве! Все остальные мысли — слабость!

Вечером она глубоко задумалась около уже приготовленной на ночь постели. История не идет назад! Совершенно очевидно, что простая реставрация монархии явилась бы нелепостью, как реставрация Бурбонов во Франции. И все-таки что-то противится глубоко в душе, когда слышишь: «Монархические формы правления явно отжили».

Святая! Любимая! Вечная! Какая нужна Тебе форма правления, какая? Либералы? Да им бы только чтоб все было как в Европе. Навпускают иноземцев, и те, как шакалы, бросятся расхватывать лакомые кусочки, они вернут Тебя к пределам времени Иоанна Грозного, наделают десятки русских республичек величиной со Швейцарию, чтобы удобнее было грабить. Исцели Свои раны силами Своего же народа, Сама, изнутри. И да не вступит никто, никто на Твою землю. Омой, очисти Себя Сама и роди нового Государя, Хозяина, любящего Тебя Господина!

Стоя на коленях перед иконою, Елочка шептала сквозь поток горячих слез эти сладостные слова, и Россия внимала ее мольбам, скорбно глядя на Свою дочь глазами Нерукотворного Спаса.