Роман Солнцев СЛЕД В СЛЕД

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Роман Солнцев СЛЕД В СЛЕД

1.

Угрюмые декабрьские морозы миновали, в январе стало чуть светлей, и Иван Григорьевич продолжил работу. Правда, батареи в мастерской еле теплились, пришлось разориться и купить два масляных обогревателя — не так уж много электричества они тянут. Один "камин" Иван Григорьевич поставил возле корыта с синей глиной, другой — под постаментом, на котором и отшлепывал ладонями и лелеял будущую фигуру N.

Губернатор N погиб самым нелепым образом — поехал в ноябре с помощниками по тонкому еще льду на охоту (или рыбалку?), и вездеход провалился под берегом, где крутая скала, не выбраться.

Только водитель и спасся, вынырнул, выбив плечом стекло, остальные захлебнулись в ледяной воде. Тело бравого губернатора, генерала в отставке, увезли в Москву и там, на Новодевичьем, похоронили. Все-таки бывшая слава России.

Перед тем как увезти, выставили в Большом концертном зале, где сибиряки смогли проститься с ним. И стоя возле гроба, глядя на заносчивое и после смерти лицо губернатора, Иван Григорьевич решил: сделает памятник, и сделает его весьма оригинальным: генерал как бы пытается продраться наверх через обломки льда, через полынью.

Он и в жизни был человек неординарный. Мог стать министром обороны, но когда ему сказал бывший президент: заместителей не трогать, это мои люди, генерал ответил: это мертвецы, вы погубите армию.

Что, кстати, и получилось. Сам же N уехал в Сибирь и был на "ура" избран губернатором огромной области. И сразу же разогнал старую администрацию, прежде всего — коммунистов вывел за черту. И начал наводить порядок: военных мужиков назначил главами городов, ввел их в советы директоров заводов, открыл кадетские корпуса, чтобы подготовить себе в помощь бравую молодежь.

И вот на тебе... только воры подались прочь из области, только льстецы увяли, как и погиб мужик.

Яростное его лицо снилось Ивану Григорьевичу. И он все больше убеждался — да, грандиозный, дерзкий может получиться памятник бывшему губернатору. Но Иван Григорьевич, на свое горе, человек откровенный, везде и всегда рассказывал о своих проектах: и просто знакомым, и коллегам. Наверное, наивно полагал в душе, что, коли засветил идею, ее уж не украдут. Меньше всего заинтересовался будущим памятником старый приятель Константин Александрович, маленький, улыбчивый, усатенький, с носом Гоголя.

— Во первых, это трудно сделать... — зевнул он. — Во вторых, как это будет смотреться, с какой точки? Ты ему что, на голову наденешь что-то вроде венка из стекла?

— Можно из стекла, — соглашался Иван Григорьевич. — Главное — лицо и руки.

— Ну, смотри, — позевывал Константин Александрович.

Через пару дней Иван Григорьевич прочел в областной газете, что новый губернатор одобрил идею создания скульптурного памятника прежнему губернатору (хотя рад был, по слухам, что тот погиб) и даже пообещал хорошую премию.

И скульптор с еще большим тщанием и покоем на сердце продолжил работу. Это замечательно, что в городе встанет памятник знаменитому сыну России.

Закончив работу в глине, однако, еще не переведя фигуру в гипс, Иван Григорьевич забрел как-то на весеннюю выставку членов СХ, и вдруг его шатнуло. Он глазам своим не верил. Он увидел в первом же зале, справа, на помосте гипсовую фигуру губернатора, исполненную кем же?.. снизу бумажечка, не сразу прочтешь... исполненную Константином же Александровичем, приятелем Ивана Григорьевича.

Идея была воплощена точь-в-точь его, Ивана. Только губернатор как бы кричал наверх, сложив ладони возле рта рупором. А над ним светилась прорубь из стекла, прикрепленная к спине тонущего тонкими прозрачными пластинами, как бы тоже льдинками.

От растерянности Иван Григорьевич не знал, как быть: закричать сейчас, рассмеяться. Тем временем его коллега Константин Александрович, улыбаясь и потирая руки, зажав под мышкой букет красных роз в целлофане, шел к нему через толпу:

— Ну как тебе моя работа? — прямо вот так, в лоб, без стыда и совести.

Иван Григорьевич криво улыбнулся и, подняв правое плечо, побрел вон.

"Как же так?!" — горевал он. Кружилась голова. Все же знают, чья была мысль изобразить N подо льдом... вырывающимся из-подо льда... Он же рассказывал... даже в газете писали... Может, в суд подать? Но как можно? Они в одном художественном училище имени Сурикова учились, всегда вместе выставлялись... друзья не друзья, но старые приятели... И так уж вся интеллигенция перессорилась: писатели разделились на демократов и патриотов, музыканты — на "классиков" и "попсу", учителя — на последователей советской школы и на последователей американской школы...

Жена спросила:

— На тебе лица нет. Что-то случилось.

— Нет, ничего. — И Иван Григорьевич, отвернувшись, заплакал.

Он редко плакал, хотя он человек ранимый и нездоровый — перенес в молодости энцефалит, пальцы рук слегка скрючены. Однако Иван Григорьевич всегда посмеивался, глядя на них:

— Зато глину брать хорошо, сами держат.

Иван Григорьевич пошел и лег на диванчик, лицом к стенке, лишь сизые завитушки на затылке вздрагивают. Галина Ивановна подумала-подумала и стала обзванивать жен других членов Союза художников.

Никто из них никаких новостей не сообщил, и лишь художница Люся Воробьева, бойкая и талантливая бабеха лет пятидесяти, рисующая зверей и цветы, выпалила, наконец:

— А ты и не знаешь?! Этот шибзик... — и все поведала про Константина Александровича.

Жена Ивана Григорьевича, школьная учительница, уже год как на пенсии, но продолжает работать, вскинула от ужаса глаза к потолку, положила трубку и подошла погладить мужа по острому плечу.

— Почему ты мне не рассказал? Люська обещает по телевидению выступить. Этот твой Костя вор и негодяй.

— Не надо, Галя... — простонал Иван Григорьевич. — Ничего не докажешь.

— Нет, надо. — И Галина Ивановна принялась готовить ужин. — Рыбу будешь? Сейчас пожарю и кушать сядем. Давно вдвоем не сидели. У меня и бутылочка вина с Нового года осталась.

Но ужинать вдвоем им не дали — в дверь кто-то позвонил:

— Можно гостям? — был звонкий вопрос с лестничной площадки. Интересно, кто это? Галина Ивановна шепнула мужу:

— Открывай, у меня руки в муке.

Иван Григорьевич поднялся и отпер дверь.

Иван Григорьевич и Галина Ивановна ожидали увидеть на пороге кого угодно, только не этого человека. С повинным лицом вошел, держа в одной руке букет роз, а в другой — бутылку коньяка, Константин Александрович в черном пуховике, в песцовой белой шапке, а за его тщедушной фигуркой возникла его супруга, Ольга Андреевна в широкой красной шубе, крупная щекастая женщина. Она несла в полупрозрачном пакете апельсины.

— Не прогоните? — помаргивая, как дитя, спросил Константин Александрович. Под его крупным носом, под усами, дергалась улыбка. Он широко раскинул руки. Весь его вид говорил: ну, произошло недоразумение, неужто будем ссориться?

А его супруга, толкнув его в бок локтем, пропела баском курящей женщины:

— Он рассказал, я его чуть не убила... Идем, говорю, каяться.

— Да, да, так и сказала!.. — согласился Константин Александрович и, сняв шапку рукой, держащей коньяк, вновь наклонил виноватую курчавую голову с розовой плешью на темени.

— Я взяла с него слово, что он заберет свою работу с выставки завтра же и выставит потом, когда ты, Ваня, выставишь свою.

Иван Григорьевич смутился, покраснел. Держать гостей у порога — последнее дело. Да они уже и разулись.

— Ладно, — пробормотал он. — Когда я еще закончу... у меня и денег на гипс нету.

— Я тебе дам, — быстро ответил приятель и водрузил бутылку со стуком на столешницу, а цветы подал Галине Ивановне. — Свои люди... чего там!

"Бессовестный", — не моргая, смотрела на него Галина Ивановна. Но делать нечего, надо звать к столу.

Когда выпили по рюмке-второй, Константин Александрович положил руку с блеснувшими запонками на плети Ивану Григорьевичу.

— Ну, прости меня. Ведь идея-то, что он утоп, любому могла прийти... поскольку он же утоп, верно? А я по-своему сделал... он как бы зовет людей... а не разгребает льдины, как ты говорил... твоя-то идея лучше, только вот как ее воплотить... да ты воплотишь, ты же очень талантливый.

— Он гений, — прогудела его супруга, туго затянутая в малиновое платье. — За вашу дружбу, мальчики.

Выпили и за дружбу. Петру Григорьевичу снова захотелось заплакать, но он пересилил себя, снял с полки зеленый томик Есенина и прочел любимые строки:

Над окошком месяц. Под окошком ветер

Облетевший тополь серебрист и светел.

Дальний плач тальянки, голос одинокий —

И такой родимый, и такой далекий.

Плачет и смеется песня лиховая.

Где ты, моя липа, липа вековая?

Я и сам когда-то в праздник спозаранку

Выходи к любимой, развернув тальянку.

А теперь я милой ничего не значу,

Под чужую песню и смеюсь и плачу.

Дочитал — и только теперь уж зашмыгал носом, махнул рукой и ушел в спальню.

— Ну уж, Галя-то тебя любит!.. — как бы упрекнул Константин Александрович коллегу. Хотя, наверное, и он понял, что "под чужую песню" относится прежде всего к нему. А может, и не понял.

Галина Ивановна сделала виноватое лицо, мол, извините, он уж у меня такой, сентиментальный, и показала на тарелки, рюмки: главное, вы кушайте, пейте, дорогие гости...

Но дорогие гости тоже сделали соответственные лица и тихо поднялись.

— До свидания, — шепотом попрощались они, сбрасывая тапочки и надевая обувь.

— До свидания, — шепотом ответила Галина Ивановна.

2.

Иван Григорьевич лежал на кровати, на сверкающем покрывале с белыми, выпуклыми, нашитыми розами, и почему-то вспомнил друга детства Степку Варварина. Они вместе в один класс ходили, вместе помогали взрослым сено косить в пойме речки Оя, вместе пекли в костре картошку. Всем хорош конопатый Степка: и песни горланил громче взрослых, и на лошади мог промчаться без узды, схватившись за гриву, и нырнуть в воду надолго... Только одна его привычка смущала Ваню: он, когда шел сзади, ступал точно след в след...

А покойная мать как говоривала? Нельзя идти за человеком, повторяя его следы, — его близкие помрут.

— Да ну! — отмахивался Ваня. — Это, мама, предрассудки.

И все равно неприятно было увидеть, оглянувшись, как Степка ставит ногу точно в твой след.

— Ты зачем так? — спросил однажды Ваня. — Боишься провалиться в болото? Земля твердая.

— А я в кине видел, — отвечал беззаботно Степка. — Они по минному полю шли, как раш вот так: шлед в шлед. — У него были выбиты два передних зуба в драке, поэтому Степка немного шепелявил.

— Ну разве что по минному... — согласился Ваня.

Но когда мать неожиданно померла (сказали, от чахотки), и через какое-то время Ваня встретил Степку, он вспомнил, как они ходили по лугам, по берегу речки след в след. Но ничего не сказал Степке — чего теперь-то говорить? Только попросил, когда на рыбалку пошли, чтобы Степа теперь шагал первым.

Однако сам ступал за ним не след в след, а мимо.

А однажды забылся — и прошагал почти всю дорогу, как прежде Степка ходил, именно след в след.

И был неприятно поражен, когда через неделю узнал, что у Степки сестренка заболела. Ване казалось, что это он виноват. Он посшибал в тайге шишек, правда, еще не совсем спелых, молочных, но зато их легче грызть... и принес сестре Степы Гале.

Девочка лежала в койке под голубеньким фланелевым одеяльцем, голова у нее была обмотала полотенцем, на стуле рядом стояла кружка с молоком.

— Ты поешь, Галя, — сказал Ваня. — Я очень прошу, выздоравливай. У девочки Гали глаза были из-за болезни как у взрослой: пепельно-синие и печальные. Но, услышав его слова, она улыбнулась.

— Ладно, постараюсь, — хрипло сказала она.

— Когда ты вырастешь, я тебя в жены возьму, — в отчаянии предложил Ваня.

— Ладно, согласна, — отвечала бледная, как мел, девочка.

И Ваня вскоре рад был до небес услыхать, что Галя выздоровела. Он хотел ее немедленно навестить, что-нибудь принести, но, вспомнив свои слова про будущее сватовство, застеснялся и не пошел. И лишь через пару лет, встретив ее на школьном балу, посмотрел в ее бездонные глаза и в страхе понял: да, это его судьба.

Но снова они долго не виделись. Иван отслужил в армии и уже заканчивал художественный техникум в городе, когда, приехав в родное село, зашел в библиотеку в старой кривой избе, где прежде помещалось правление колхоза, и увидел за столом молоденькую библиотекаршу.

— Галя?.. — ахнул он. Золотистая коса вокруг головы, в строгом костюмчике.

— Иван? — она, конечно же, узнала его, улыбнулась. — Вам что-нибудь почитать?

— Я... — он потер лоб скрюченными к тому времени пальцами (на ракетной "точке", в тайге, и заработал энцефалит) и, смущаясь, как мальчишка, шепнул: —Я свататься приехал.

Так они и поженились, Галина Ивановна и Иван Григорьевич. Степка сейчас далеко, он остался служить в армии, носит погоны с двумя звездочками — подполковник.

И чего вспомнились эти хождения след в след?.. Конечно, предрассудки — говорить, что от этого может беда родиться... Вон солдаты колоннами ходят след в след... Люди в самолеты заходят...

3.

— Ты сильно расстроился? — тихо спросила жена, подсаживаясь рядом. Она не стала упрекать его, что лег поверх покрывала. И даже тапочки забыл сбросить с ног.

— Нет, ничего... — откликнулся Иван Григорьевич. — Это хорошо, что он пришел... стал быть, чувствует... А может, и правда — зря я считаю идею своей. Тонул губернатор — тонул. Тут и школьнику придет в голову сочинить такой рисунок. Ладно! Что-нибудь другое изваяю.

— Заканчивать не будешь? — ахнула Галина Ивановна.

— А зачем? Это уже будет смешно.

— Но народ-то знает, кто автор.

— Ну и что?!

— Обидно. Он похвастал — ему уж и деньги заплатили.

— Тем более. Сделаю — куда поставлю?

— Тоже верно... — Галина Ивановна поцеловала мужа во впалую щеку и пошла убирать со стола.

Иван Григорьевич услышал, что зазвонил телефон, жена сняла трубку и долго с кем-то еле слышно говорила. Донеслось только несколько слов:

— Люся... да ни к чему. Люся!..

Значит, опять Люся Воробьева, сама звонит. Она очень талантливый человек, но вечная скандалистка. А может быть, она и правильно скандалит, только забыла, в какой стране живет. Это в какой-нибудь Германии или Франции могут упечь за решетку, если кто сделает копию с чужой картины и продаст, как оригинал. Даже если на багете и подпись будет стоять истинного автора!

Однажды Люся с очередным ухажером забрела в ресторан "Север" и вдруг узрела там на стене свой осенний букет, который на самом деле был давно уже продан за границу, залетному бизнесмену из Страсбурга. Люся спросила у метрдотеля: где вы взяли этот шедевр? (От скромности она не умрет.) Тот, не подозревая подвоха, признался, что работу Воробьевой купили в салоне "Елена". И за деньги немаленькие.

Люся, неслышно матерясь, немедленно потопала на толстенных подметках в салон "Елена" и попыталась устроить там скандал с приглашением телевидения. Однако директриса "Елены" нагло заявила: а как вы докажете, что это не ваша работа в "Севере"? Иностранец мог продать ее здесь же в аэропорту, чтобы не везти в свою иноземию. "Багет не мой!" — был ответ. "Ну, раму всегда можно заменить". Люся не поленилась, побежала на телеграф, дозвонилась в Страсбург, благо что приезжавший бизнесмен оставил ей визитную карточку с адресом и телефоном. Покупатель мигом прислал факсом подтверждение с печатью своей формы, что картина мадам Воробьевой висит у него в офисе, что если салон "Елена" не признает свою вину, он, покупатель, подаст в суд в знаменитый Страсбургский суд, который здесь через дорогу. Испугавшись возможного скандала, директриса "Елены" была вынуждена заплатить Люсе полную стоимость работы — тысячу долларов.

Только одно осталось невыясненным — кто же копию смалевал? "Елена" уверяла, что сама не ведает, что ее подставили. Наверное, кто-нибудь из голодных молодых гениев Сибири. Причем, хорошо сработали копию, великолепно передана суть картины: среди бабьего лета, под синим, но уже слегка выгоревшим небом — засохлый куст татарника с малиновым цветком, три желтых листа ландыша, стрельчатые, коричневые листья увядшего папоротника, в скрутившейся паутинке уснул черный шмель с одним поблескивающим крылом... причем, и его лапки, и золотые позументы прорисованы отменно...

Молодец баба. Так чего она хочет? Галя расскажет.

Но жена не стала рассказывать, а притащила трубку радиотелефона в спальню.

— Поговори сам.

— Ваня!.. — проорала в трубку Люся. — Ты чего же, мужик, из под тебя стул вынают, а в ты так и сидишь, скорчась, на воздухе?! Надо в прокуратуру на говнюка написать. Я тебе адвоката своего дам, он этого Костю до трусов разденет. В конце концов, закон теперь и у нас появился, насчет интеллектуальной собственности.

— Да не надо, — простонал Иван Григорьевич, поднимаясь с кровати. — Как можно доказать?!

— А свидетели?! Я, например, от тебя еще когда слышала, что ты собираешься именно так губернатора слепить. И еще найдутся коллеги. У тебя фотки есть с твоего памятника?

— Фотки? Ну, есть. Обычное дело, чтобы глаз отдохнул, снимаем на поляроид и смотрим потом с разных точек. Но на них же нет даты... мол, такого-то числа...

— Даты можно смастерить... — рассмеялась Люся. — Переснимем на другой аппарат и вставим даты, какие хошь.

— Нельзя. Это будет обман...

— Ты дурачок только по субботам али как? Тебя грабят, блядь, а ты: нельзя. А ему можно, да? Ему можно? — Люся распалившись гнала фразу за фразой. Иван Григорьевич устал стоя слушать, сел на койку. — Ты забыл про волка?

— Про Волкова? Про какого Волкова?

— Про волка, про волка! Про твоего волка! Ты забыл, он у тебя волка украл?!

— Так это когда было!

— Но ведь было!

И в самом деле, случилась такая история в конце восьмидесятых. При Горбачеве открыли, наконец, для иностранцев наш город, и приехали на симпозиум из Европы несколько ученых. Один из них, Адольф Гримменфельд или Гримменфальд, неплохо знающий русский язык (сидел в плену), оказался коллекционером произведений искусства. Он обошел обе художественных галереи и, как вкопанный, остановился возле спящего полярного волка, которого высек Иван Григорьевич из бело-голубого саянского мрамора. Волк спал, свернувшись клубком, как огромный комок света, а один его глаз был приоткрыт. И этот приоткрытый тусклый полусонный глаз, и вся грация дремлющего зверя, великолепно сработанный, как бы вправду пушистый хвост восхитили иностранца. И он попросил познакомить его с автором.

Познакомили. Но Иван Григорьевич, услышав от высокого седого немца предложение продать ему волка (он сам, Адольф, распорядится запаковать и переправить работу в ФРГ), смутился. Дело в том, сказал он, что работа ему уже не принадлежит, волк продан краеведческому музею.

— Если не секретно, за сколько? — спросил Адольф. Он, щурясь, ждал ответа, видимо, прикидывая, сможет ли перекупить.

— За пятьсот рублей, — тихо ответил угрюмый от усталости Иван Григорьевич.

— Это сколько же будет в марках или долларах? — иностранный гость достал из кармана крохотный, не больше спичечного коробка, калькулятор, потыкал в кнопки и пораженно уставился на мастера. — Я заплачу в пять раз больше.

Иван Григорьевич покачал головой. Музей не продаст, волк стоит на входе, к нему уже привыкли горожане. И вообще, " у советских собственная гордость"... как это объяснить седому, костлявому гостю издалека?

— Момент, — задумался Адольф. — Момент. Вы бывали во Флоренции?

— Нет, — покраснел скульптор.

— Но альбомы галереи Медичи видели?

— Конечно.

— Помните, там... усыпальница Медичи? Лев лежит, смотрит...

— Конечно.

— Я имею желание заказать вам усыпальницу моей жене... — Иностранец вынул из кармана блокнот и фломастером начал рисовать. — Вот так лежит волк... ваш волк... лежит прямо, на животе, только голову повернул. Понимаете?.. А рядом с ним лежит моя жена... смотрит в другую сторону... — Он вынул из бумажника черно-белую фотокарточку женщины. — Это она. Отдать не могу, талисман. Но вы умеете запомнить?

Растерянный Иван Григорьевич кивнул.

— Я оплачу вам любой мрамор, — продолжал иностранец. — За работу заплачу максимально. Когда сможете сделать?

Вокруг беседующих собралась толпа, и рядом как раз оказался Константин Александрович, он, толкая в спину Ивана Григорьевича пальцем, шептал:

— Проси больше!

Иван Григорьевич не знал, как и ответить. Он работал не то чтобы медленно — он работал всласть, и никогда не умел делать на заказ. В юности однажды сотворил горельеф Ленина (с отверстиями на месте глаз и рта) — работу не принял худсовет, сказали, что нужно было сделать просто барельеф, ну, как древесный лист, в профиль. А с дырками может вызвать несерьезные ассоциации.

— Я не знаю, — отвечал иностранцу Иван Григорьевич. — Я никогда не повторялся... получится ли...

— Получится!.. — перебила его, помнится, Люся Воробьева. — Вы, главное, дайте ему аванс... он человек совестливый, воспитанный на русской литературе, он сделает...

Немецкий ученый оказался странным человеком. Он негромко пробормотал:

— Я тоже воспитан на русской литературе... — и обратился к Ивану Григорьевичу. — Вам было бы легче сделать другого зверя? Но, мой дорогой, мы немцы, любим волков... и моя фрау любила именно волков...

— А давайте я сделаю! — лихо и весело предложил Константин Александрович. Все вокруг смолкли. — Я сделаю, Иван подтвердит, я хороший скульптор.

— Это правда? — спросил иностранец у Ивана Григорьевича.

— Да, — кивнул скульптор. — Мы вместе учились, у нас одна школа. Правда, он больше лепил людей... но высечет и волка, я уверен.

Люся Воробьева, ущипнув его за бок, поднялась на каблучках и зашипела в самое ухо:

— Ты чё делаешь, Ванька?! Ты бы получил на всю оставшуюся жизнь! — И громко заявила немцу. — Он сам сделает! Этот волк полярный, а в Германии, небось, волки серые. Это другие волки, Иван!

— Я, я... да, да, — отвечал немец и уставился серыми в розовых прожилках глазами на чудаковатого мастера в истрепанном пиджаке, со сбитым ногтем на левой руке. — Может быть, подумаете?

Иван Григорьевич неопределенно кивнул.

Иностранец со своими коллегами улетел обратно в свою туманную Германию, Иван Григорьевич, помнится, заболел, его согнул радикулит — холодно в мастерской... и стало не до заказа Адольфа. А тем временем, как позже все узнали, Константин Александрович благополучно созвонился с заказчиком, занял денег, привез из Саяногорска громадный куб мрамора и начал работу...

И однажды ни много ни мало, а заявился в гости к Ивану Григорьевичу посоветоваться, как лучше положить лапы зверя... и еще напомнить, какое лицо у покойной жены Адольфа... Ведь у Ивана Григорьевича зрительная память как у фотоаппарата.

В итоге, сняв на видеопленку готовую работу, Константин Александрович полетел по приглашению Адольфа в ФРГ. И вернулся одетый во все новое, с кучей подарков для жены, для детей (их трое) и внука Вани, названного недавно в честь лучшего друга — в честь Ивана Григорьевича.

Работа на специальной платформе укатила по рельсам за рубеж.

Кстати, и самому Ивану Григорьевичу коллега по искусству привез подарок: бутылку шнапса, довольно противной немецкой водки.

Иван Григорьевич поздравил его — он бы, пожалуй, так быстро, всего за четыре месяца, не совладал со столь сложной и огромной работой...

— Ты гигант, — сказал Иван Григорьевич Константину Александровичу, и сказал вполне искренне.

И вот, звонит Люська Воробьева, напомнила историю пятнадцатилетней давности.

— Он же тебя обворовывает на протяжении всей жизни! А диплом как вы делали?!. — кричала Люська в трубку. — Ты же ему пионера долепил с горном... он сам со смехом рассказывал: правое плечо не получалось...

— Ну и что? — устало сопротивлялся Иван Григорьевич. — И он мне тоже кое-что советовал.

— Что, что тебе советовал? — звенела и прыгала трубка в руке. — Вспомнишь хоть что-нибудь — отвяну. А-а, ни хера он тебе не мог никогда посоветовать, этот шибзик! Он — гнида, прилипала, с ласковыми глазами и усиками как на известном месте.

Это верно, глаза у Константина ласковые, когда-то он и жене Ивана Григорьевича нравился. То цветы принесет, то билеты в театр. А позже, конечно, разонравился.

— В общем, так, — заключила Люся Воробьева. — Я, я подаю в суд на это ничтожество от твоего имени, а ты придешь, как свидетель. Договорились?! Жизнь проходит, Ваня, нас грабят, а мы спасибо говорим. Договорились?

— Ладно, — с трудом, но согласился Иван Григорьевич. И пошел сказать жене о своем решении...

4.

Но тем же вечером вновь заявился в гости Константин Александрович! Дивные дела творятся, Господи! Как будто он слышал разговор Воробьевой с Иваном Григорьевичем. А может, она сама уже раззвонила друзьям-подругам о предстоящем суде, а те мигом доложили Константину Александровичу. Очень мы любим наблюдать свару и пересуды, стоя в стороне.

И вот явился удачливый скульптор, приятель, но почему-то мрачный, с запавшими глазами — таким его давно не видел Иван Григорьевич, разве что во времена студенчестве, когда профессор Зеленев поставил Косте за небрежный карандашный рисунок мужского торса жирную двойку.

И к тому же приятель приплелся сильно выпивший.

— Не прогонишь? — смотрит недоверчиво, как пес, под носом в усах змеится улыбочка. Шутит он так или вправду боится? — Я могу пройти к тебе? Это тебя не унизит?

"Ты же прошел уже..." — ворчит про себя Иван Григорьевич, но ничего не говорит вслух — показывает руками: проходи, дорогой гость. И лучше на кухню — чтобы не беспокоить жену.

"Дорогой гость" к вечеру почему-то переоделся в старый костюм, не тот ли, в котором и работает в мастерской, с пятном масляной краски на правой поле ниже кармана. Может быть, для того, чтобы показать, что и он не так уж богат.

Вытащил из внутреннего кармана пиджака булькнувшую бутылку водки и из кармана брюк — луковицу.

— Хотел на улице возле твоего дома за тебя выпить, — пробормотал, не глядя в глаза. — Потом подумал: вдруг не откажешь в милости со мной...

— Что ты какие-то слова такие несешь: милость, унизит?.. — вконец осердился Иван Григорьевич. — Не кривляйся. Пришел — садись. Водку я пить не буду.

— Не хочешь со мной?.. — как бы опечалился гость.

— Я выпью, только не водку. Тут еще вино у Гали оставалось.

— А мою водку брезгуешь?

— Да при чем тут твоя водка? Она такая же твоя, как моя. Ее вон, из спирта в Покровке гонят. У меня сердце болит!.. — зашипел, уже с ненавистью глядя на Константина Александровича, Иван Григорьевич. — Хочешь, пей вместе со мной вино.

— Если ты не против.

— Да ради бога!.. — Хозяин квартиры поставил на стол два стакана. — Но говорим тихо.

— Понял.

Мужчины выпили красного вина, помолчали. Хозяин квартиры вспомнил — нужна закуска, нарезал колбасы, хлеба, очистил и рассек пополам луковицу, которую столь картинно принес гость, но никто из них к еде не прикоснулся.

Говорить было не о чем. Пьяноватый приятель всем своим видом продолжал изображать одинокого, несправедливо гонимого человека — глубоко вздыхал, кусал губки, прикусывал усики, но убеждать его, что он напрасно горюет, что его все любят, не хотелось.

Хотя уж кто-кто, а Иван-то Григорьевич — добрый человек, именно у него и жил однажды с пару недель Константин Александрович после того, как его застукала супруга в мастерской с обнаженной натурщицей. Беда была не в том, что натурщица обнажена, а в том, что и он сам был не одет... Но сегодня душа не лежала утешать коллегу...

— Ты сердишься на меня, — наконец, выдавил из себя Константин Александрович. — Конечно, конечно, сердишься... я понимаю... — Он потрещал пальцами, словно мерз, и, жалостливо глядя в глаза Ивану Григорьевичу, вновь вынул из кармана пиджака бутылку водки.

— Да ладно, наливай, — сквозь зубы разрешил Иван Григорьевич.

Но не успели мужчины выпить, как на кухню заглянула Галина Ивановна. Она в бывшей детской комнате строчила на швейной машине — перекраивала стертые в серединке простыни, резала пополам и сшивала крепкими краями вовнутрь. Увидев водку на столе, она покачала головой.

— Да мы немного... — виновато сказал Иван Григорьевич. Хоть и видно было, что у хозяйки нет больше желания обслуживать вечернего гостя, Галина Ивановна подсела к столу.

— Налейте и мне, — сказала, пристально глядя на мужа.

Иван Григорьевич прекрасно понял, почему она подсела. Она всегда так делала, чтобы мужу не налили лишнего. Лучше я сама выпью, поясняла она, а у Ванечки сердце больное.

Трое взрослых людей чокнулись безо всякого тоста и выпили. И никуда не денешься — водка есть водка, химический продукт, ударила в головы и развязала языки.

— "Кр-репка советская власть! — привычно воскликнула Галина Ивановна, поставив стакан на место. — Придется в колхоз вступать." Так говаривал мой дед.

— А кстати, при советской власти нас больше любили, — уныло протянул oгость. — Сейчас вон заплати-ка за мастерскую... с нас лупят как с бизнесменов... а разве каждый месяц работу сделаешь, а главное — продашь?

— Это верно, — отвечал, уже оттаивая, Иван Григорьевич. — У меня всю осень батареи не грели — отключили за неуплату. Да и сейчас спасаюсь электричеством.

— Эти ЖКХ — бандиты, — согласилась Галина Ивановна. — Пришел монтер кран заменить... причем, я сама его купила. Открыл он свой ящик, а там грязь... тряпки... берет ключ — роняет... взял второй — не подходит... на морде пот... видно, с похмелья... Я сама нашла нужный ключ, отвернула, поставила, завернула. И он мне, представьте, говорит: триста рублей. За что, спрашиваю. "Вы же вызывали." Я открыла дверь и говорю: если сию минуту не уйдете, я звоню в милицию... "Ой, не надо, извините..."

Посмеялись и заговорили — это неизбежно — о работе.

— Ты, Иван, талантливей меня... — сказал Константин Александрович. — В сто, в тысячу раз! Я счастлив, что дружу с тобой. Я тебя никогда не подведу. Я всегда тебя защищал. Я тебе не говорил, но когда нас, ты помнишь?.. сибирских художников, пригласили в Болгарию, я за тебя поручился перед обкомом и КГБ. Они меня спросили: ручаетесь, что вернется в СССР, не сбежит? Как будто можно из Болгарии сбежать. Но тем не менее я сказал: ручаюсь.

— Спасибо, — закивал Иван Григорьевич. Правда, в эту минуту он почему-то снова вспомнил про детские хождения след в след по лугам со Степой и слова матери, что так ходить нельзя. Конечно, предрассудки, это сейчас Иван Григорьевич вполне понимал, хотя некоторые предостережения матери все равно запомнились. Он до сих, например, не может позволить себе стричь ногти поздно вечером: мать говорила, что если стричь ногти на ночь, может прийти болезнь к твоим родителям или другим твоим родным. Запомнилось и вошло в закон, хотя, конечно же, предрассудок! Но у Ивана Григорьевича народились и свои тайные привычки, которым он не изменяет. Например, приступая к новой работе, разложив резцы, стамески, шарошки, молотки, если идет штурмом на камень, или приготовив лопаточки, тряпки, пульверизатор с водой, ванную с юрской глиной, если начинает именно лепить, он со смущенной улыбкой — почти в шутку — молится на что-нибудь светлое: на окно или тусклую иконку Николая Чудотворца, которую сам же выбил на медном листе размером в две ладони.

— Спасибо, — повторил Иван Григорьевич, уже плохо слушая милую похвальбу приятеля. — А вот у тебя есть какие-то предрассудки?.. Какие-то свои секретные привычки, когда ты приступаешь к работе, например?..

— Конечно! О, я... я... ну, конечно. Так вот, Галина Ивановна, я же был коммунистом, — виновато развел руками гость перед хозяйкой. — Но я искренне верил.

— Что делать... — негромко отозвалась Галина Ивановна. — Многие верили. И мой верил.

— Но я коммунистом не был! — возвысил голос Иван Григорьевич.

— Ты был куда большим коммунистом, чем они, члены КПСС! — отмахнулась Галина Ивановна. — Романтик мой милый. Они-то все были циники, торгаши, а ты — именно что коммунист.

— Я не был циник, — жалобно проблеял гость. — Я Маяковского читал на всех перекрестках. Моя скульптура "Строители ГЭС" до сих пор стоит на въезде в Красногорск. И Ваня хвалил ее, хвалил!

— Хорошая работа, — согласился Иван Григорьевич. — Лица получились хорошие. — Он с горечью подумал о себе, что, наверное, предрассудки все же мешали ему в жизни, а вот у Константина Александровича вряд ли есть какие-либо смешные привычки, тем более — предрассудки. Константин Александрович — очень целеустремленный человек. — А у меня заказная не получилась.

— Зато у тебя дед-то какой хороший был! — гость великодушно напомнил про кудлатую голову старика-сибиряка из черно-красного гранита, которая ныне стоит где-то в Москве. — Обалденная голова!

И словно преграда какая лопнула, и они заговорили, как когда-то в молодости, горячо и радостно.

Константин Александрович вновь обнял за плечи старого приятеля, а Галина Ивановна достала из холодильника вяленых прозрачных хайрюзков, которых берегла к приеду дочери из Абакана, — очень уж хороша эта рыбка под водочку.

Гость урча принялся поедать рыбку, а Иван Григорьевич вспоминал, как они учились в техникуме, какие они были тогда дружные и талантливые.

— Я мог за три минуты карандашом любого человека изобразить! — хвастал Константин Александрович. — Похоже — на сто процентов! А Ванька... мог и через неделю вспомнить, какой типаж нам встретился... или типажиха... — И увидев, как Галина Ивановна шутливо грозит ему пальчиком, тут же поправился. — Он же староверов рисовал, стариков и старух. Ваял только тебя. Ну, почему он не продаст твой портрет? Гениальный же портрет!

Речь шла о бюсте из белого мрамора, который стоял, сияя в углу мастерской у Ивана Григорьевича. Ему предлагали — и не раз — купить его для местного музея, а однажды случилось и более лестное предложение — из Ленинграда, из Русского музея, но Иван Григорьевич долго хмурился, думал и не отдал эту работу. Пусть на месте стоит. Работа удивительно тонкая, как если бы сделана была из прозрачного воска. Казалось, дотронешься — а она теплая. Между тем, это всего лишь мрамор, конечно, хорошо отшлифованный...

— Да зря ты! — оборвал гостя смущенный похвалой Иван Григорьевич. — Ученическая работа. Ну, старательная. Я вот новую задумал... стоит девочка перед зеркалом... то есть, как бы перед зеркалом... а перед ней — она же сама, только немного уже другая... в возрасте... но узнаваемая все равно, все равно прекрасная...

— Потрясающе! Грандиозно!.. — бормотал Константин Александрович, подскакивая на стуле и впившись маленькими блестящими черными глазками в приятеля. — Ну, ну? Ну?..

И тот, не обращая внимание на лицо жены, сделавшееся вдруг ужасным, на ее полный страха взгляд ("Ведь украдет, опять украдет!.."), продолжал рассказывать, какой интересный двойной портрет он придумал...

И разгорячась, сам налил себе и гостю, и жена едва успела отнять у него стакан, заменив стаканом с водой, и все выпили, а потом Иван Григорьевич запел хриплым своим баском, и гость подхватил нежным, гибким тенором, и Галина Ивановна поддержала высоким-высоким голосом любимую песню супруга:

Услышь меня, хорошая,

Услышь меня, красивая,

Заря моя вечерняя,

Любовь неугасимая...

Иду я вдоль по улице,

А месяц в небе светится,

А месяц в небе светится,

Чтоб нам с тобою встретиться...

Еще не скоро молодость

Да с нам распрощается,

Люби, покуда любится,

Встречай, пока встречается...