Валентина Ерофеева ЖИЗНЬ ЖУРНАЛОВ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Валентина Ерофеева ЖИЗНЬ ЖУРНАЛОВ

Отстранённость, и достаточно длительная, всегда интересна соблазном возвращения. Реализую сей соблазн с наслаждением.

Итак, все календарные новые годы уже протекли, вступили в свои права: и новый Новый год, и Рождество как Новый год, и старый Новый, и Новый по восточному календарю. Два только остались – вот скоро-скоро Мартовский (равноденствия) как астрономический перелом к половинногодешнему теплу и какого-то сентября – Допетровский, когда новогодье означало конец хлопотам по сбору урожая и переход к осенне-зимнему расслаблению. Но эти два – самых интересных и естественно русско-природных – вроде бы даже и не в счёт: слишком отдалились мы от естества, слишком долго играем в некие искусственные логические игры, головоломно-головомойные до таких степеней, что кажется и выхода-то на естество уже и не предвидится из них. Тем более приятно увидеть хоть какие-то всплески его, этого естества, – где? – да в первую очередь в слове, в литературе нашей. И особенно повеяло ими, мне кажется, с первых новогодних номеров наших "толстых" старых добротных журналов.

"НАШ СОВРЕМЕННИК" сделал осторожный шаг, который ранее дозволялся, пожалуй, лишь самому Воронцову (шутка, мы ваши горячие поклонники, Андрей Венедиктович), в сторону, как бы это точнее и не затасканней выразиться, прозы высокоинтеллектуальной (своеобразного даже потока сознания) в повести Бориса ВАСИЛЕВСКОГО "Заря космической эры, или Русская Атлантида" (№ 1). В этот лиро-эпический философский поток вошли и размышления о свободе: почти по Булгакову – "Невидима и свободна!", о её "необратимости", если она уже выработана самостоятельно изнутри, в незримом процессе, и оттого будет являться абсолютной, истинной свободой "от себя", подчинявшегося ранее "некоему гнёту"; о северном (и не только) "романтизме наизнанку", с помощью которого через "грубую, суровую, жестокую, но зато реальную жизнь" в середине 60-ых, да и позже, старалось высвободиться юное поколение от воспитания своего "исключительно на возвышенных понятиях" (парадокс, не правда ли? Многим до сих пор внушается обратное); о любви, наконец, которая, лишённая катарсиса и приобретшая от этого пресно банальный финал, тем не менее оказалась для героя благодатной – с помощью её он "впервые ощутил враждебность мира" (до этого открытый, доверчивый и безмятежный в отношениях с ним, он вдруг, прожив на свете почти полвека, испытал его "чёрствость, равнодушие, отчуждение"). И ещё в бурный этот поток размышления о России вливаются – куда ж нам без неё? О судьбе её, с "загадочностью русских душ", одной из которых являлся и Чаадаев, "сумевший всю эту русскую бессмыслицу и беспросветность выразить последовательно и чётко". Вот такой диапазон потока. И глубина – достаточная. И слои – холодный, тёплый и почти горячий (с ощущением "полного покоя и счастья"): вот-вот по принципу холодно-горячо войдёшь в него, вольёшься да там и останешься, "доверчиво открытый и согретый".

А вторая книжка "Современника" порадовала открытием иного плана – романом Пимена КАРПОВА "Кожаное небо". Но тут уже "открытый и согретый" – не выйдешь. Написанный в 20-ых годах прошлого века, он и дышит тем тяжким кровавым временем, пересекшимся исторически нежданно-негаданно с нашим. Родственная (жёсткостью до жестокости) связь стилистики Андрея Платонова и Пимена Карпова в этом романе налицо. Рубленые и грубо кованые фразы – из-под них до сих пор летят осколки металла, огня и "ржавой человечьей крови". Все в этом романе порождают всех и все во всех перетекают – дымящийся клубок тел и душ, страждущих, ищущих красоты и гармонии и не находящих их. Ни жизни, ни смерти достойной нет в этой клубящейся фантасмагории. Растворяется в ней, гибнет и призванная "солнце любви разносить", "быть лучшей", "быть доброй ко всем" взрывчато талантливая девочка Тая. Но "гибель лучших ни есть ли преображение худших?" "Всё лучшее должно уйти в тьму жизни… к погибающим… и раствориться там, чтобы утвердить свет…"

Россыпью молодых имён, как радугой весенней, переполнен "НОВЫЙ МИР" . Отрадно это трепетное внимание журнала к новой прозе. "Конец сезона" Романа СЕНЧИНА (№ 1) – медленное, тягучее, слегка занудное даже повествование (кстати, это обыкновенность стиля автора). Детализированная обыденность, мелочность выписок незначащих вроде бы штрихов и состояний: "в голове давило и пульсировало, будто там, под черепом, ныл зуб, глаза слезились, верхние веки щипало, постоянно моргалось… Хотелось потягиваться, кряхтеть и – лечь. Сделать так, чтобы всё, что мешает быть лёгким и бодрым, живым, взяло – и исчезло". А мешает, не приносит лёгкости и бодрости уже, кажется, и сама жизнь тридцатидвухлетнего Сергеева, напичканная сплошными проблемами. Как за последнюю соломинку хватается он за любовь. И здесь – пустота непонимания. И – бунт, кажется, впервые у спокойного Сенчина, – сквозь бессилие и "блёклое мельтешение". Но бунт игрушечный, локальный – так лягушка плюхается в грязноватый пруд: брызги, круги, круги и брызги – и всё. А может, нет?.. Неужели в бодрячке отце (жены), в ориентире на его сантехническое благополучие – единственный выход, путь Сергеева? Путь к себе – не от себя…

Попытка прозы Игоря САВЕЛЬЕВА в повести "Гнать, держать, терпеть и видеть" (№ 1) включает одновременно и новации формы (вплоть до усечения, срыва слов и фраз), и новации содержания – сгусток переплетённых меж собой ассоциаций по поводу... Отчасти удачных, перебрасывающих мостик понимания и сотворчества, отчасти – не удавшихся… Ну что ж, у 25-летнего автора всё ещё впереди.

Несомненна удача повести Надежды ГОРЛОВОЙ "Луна на ощупь холодная" (№ 1). Поэзия названия перетекает в поэзию содержания. Повесть эта – о любви, "единственной и невозможной". О той почти библейской любви человека к человеку, высокой, жертвенной и стойкой ко всем испытаниям.

Александр ИЛИЧЕВСКИЙ романом "Матисс" (№ 2) погружает читателя, вслед за Горловой, в "драму, во всяком случае, во что-то чрезвычайное, настолько "не из жизни", что напоминало оперу, перечёркивало кипучий морок города". Надя и Вадя – влюблённые бомжи, да Леонид Королёв – предпочитающий неживое живому, оттого что оно "приличнее человеческого" ("в устройстве крохотного кристалла больше смысла, красоты, чего-то значимого, что объяснило бы ему, ради чего он живёт"). Вокруг этих трёх персонажей и вращается весь полудетективный сюжет (вся жизнь наша – сплошной детектив). Сила этого вращения и объединяет, стягивает их, таких разных: "Королёв понимал, что в своих просвещённых рассуждениях он продвигается не намного дальше, чем Вадя в своих варварских". И ещё – попытка преодолеть страх и пустоту – тоже объединяет; пустоту – впереди, пустоту – под ногами ("страна никому, кроме Бога, не нужна"). Человеку, "отъятому от пуповины родины", страждущей и больной, страшно, тяжко и пусто… А в центре всего этого, в сердцевине – "Кремль расползается пустотой, разъедая жизнь". Но выход – найден: однажды "вера пронзила его" – "новое зрение промыло глаза и гигант в цилиндре, с тростью, с лицом, покрытым густой волчьей шерстью, возник в конце аллеи". Что это – эпатаж Иличевского или такая вера, как более приемлемая для его героя, уже заразившегося "горячечным дыханием мира"? Роман подводит к ответу и на этот вопрос.

А вот Сержант Захара ПРИЛЕПИНА из одноимённого рассказа (№ 2) вырастает к финалу в фигуру, пожалуй что покрепче и мощнее вышеозначенного господина "в цилиндре и с тростью". Филигранно выписанный, корневой классической основой скреплённый и порождённый, этот рассказ психологически точен и достоверен своим раскрытием на читателя, дающим простор чувству его, уму и фантазии. Надо отметить, что Захар Прилепин двумя романами своими и десятком рассказов высвечивается уже в явление русской литературы. Фрагментарно раскиданные миры и мирки своих литератур- ных собратьев поколения 30-40-летних, пожалуй, пока лишь ему одному удаётся подвести к истинным – вере и гармонии. (Да ещё – Василию Дворцову.)

Славная СЛАВНИКОВА в "ЗНАМЕНИ" замахнулась на ангелические лавры "Пирамиды" Леонида Леонова (великого романа с несчастной судьбой) своим, правда, гораздо менее масштабным и более приземлённым произведением – рассказом "Базилевс" (№ 1). Действующие лица и исполнители (как в театральной афише) – "неказистый провинциал" Эртель, получивший неожиданный "доступ к общению с сильными мира сего"; Елизавета Николаевна – "дивная и удивительная женщина без возраста"; и кот Базилевс, не выносивший, когда "хозяйка и гость смотрели на него одновременно". Заманчивая статичность героини – "точно и тщательно устроенной игрушки" – создаёт, как ни странно, достаточно плотную вкруг себя динамику притяжения и коловращения. И Ольга Славникова блистательно, точно и тонко это показывает, высветив этим ещё одну грань своего неординарного таланта.

Кошачья же тема увлекла и неунывающего Дмитрия (+Александровича) ПРИГОВА в "Двух рассказах" сразу (№ 2). Вместо чеховской "Дамы с собачкой" пародийный "господин с кошкой", отдыхающий, конечно же, на Канарах ("Три Юлии"). Какой уж там Крым для наших новых русских… Всё в рассказе через якобы – якобы семья, якобы духовность, якобы смерть, якобы попытка возрождения. И финал (устами героини): "Вот, вся жизнь впустую прошла…" Но пожалуй что не пародийным, а вовсе даже кощунственным получился "Мой милый, милый Моцарт", второй рассказ. То ли Дмитрий Александрович ошибочно не те акценты расставил в пародии, то ли как раз самые-пресамые те…

И не могу удержаться, чтобы – в общем-то, говоря в этом обзоре лишь о прозе, – ни отметить публикацию новых стихов Бахыта КЕНЖЕЕВА (№ 1). Колдовская, чарующая музыка стиха, для которой "родина – то ли музыка, то ли петля", а "твердь – в неухоженных звёздах". И всё это – щедрый дар "голоса на ветру", дар обречённого "листать расписание ветра" и "пить углекислое время"...