ФУГА ЛУГА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ФУГА ЛУГА

Александр Лысков

20 мая 2002 0

21(444)

Date: 21-05-2002

Author: Александр Лысков

ФУГА ЛУГА

ПРАЗДНИК НА ОБОЧИНЕ

Весна распахнула свои ворота под виадуками Кольцевой. Зажгла неугасаемый зеленый. По Рязанско-Питерской в белых вишневых облаках, в брызгах черемухи — не на дачу, не на пикник — на землю. Топтать луга, крапленные одуванчиком. Все равно куда, только бы на волю.

Лишь встали за окном леса — быстрее с асфальта нырк в поворот. Узкая бетонка виляет. Шабаново, Шумово, Шапкино. Все на "шэ". Как шелест молодой листвы. И по тормозам, тоже с шипением: впереди на дороге пробка с полкилометра.

Съезжаю на луговую дорогу. Оставляю машину в тени лесополосы и — по мураве.

Захожу в деревню с тыла под "Марш славянки" из динамиков.

Шоссе местного значения является здесь одновременно и главной улицей. Потому — кордон из гаишников. По главной улице старики со старухами идут приодетые. Впереди шестеро смущенных "стариков" с автоматами для салюта из ближайшего стройбата — отрываются в авангарде.

На обочинах школьники машут красными флажками, с удовольствием орут "ура".

Бабки кланяются : спасибо, ребятки! На десять бабок один дед. В такой пропорции доживают победители. Немецкая статистика точна. Где бы мне не приходилось бывать "на земле", в каждой волости — двести погибших. Плюс-минус десять. Вот и здесь, в Шапкино, в березовом мемориале десять щитов, и на каждом по двадцать фамилий.

Смотрю на ветеранов. Как и в первые послевоенные годы (до смерти Сталина точно), на них ни орденов, ни медалей. Но если тогда награды не цеплялись из благородной скромности и жажды гражданской жизни, то теперь в основном из-за их отсутствия. По всему видать, призыв сорок четвертого-сорок пятого. Пирует и трудармия. Остальные — на поминальных щитах и на местном кладбище.

Уже никто не ходит в пиджаке внакид, на одно плечо — вызова того победительного ни у кого в глазах уже нет. Застегнутые на все пуговицы ходят, с тросточками, под руку. Вместо гармони — баян в руках специалиста со средним музыкальным образованием, штатного работника ДК.

Столы в три линии перед ДК на мощеной площадке. Полевая кухня из соседней воинской части. Гречка распаренная на бумажных тарелках. В пластмассовых стаканчиках — водка.

Пляска короткая, одышливая. "А любовь Катюша сбережет!" Для кого? Тоска неизбывная в бабьих морщинистых лицах, деформированных вековым безлюбием.

Военных увечий не видать. Все на своих двоих.

Но вот наконец из двери с табличкой "Выдача денег ветеранам" ( по сотне дают) понемногу выдвигается маленький плешивый старик с живыми глазами и на настоящей послевоенной деревяшке— до колена — стучит по бетону. Пары у него нет. У меня есть повод приблизиться, помочь усесться на лавку за стол и примоститься рядом, зацепившись разговором.

Водка бодрит ветерана. Скоро я узнаю, что на плацдарме у реки во время артобстрела лучше всего в воду забрести по горло— самая безопасная позиция для пехотинца. Проверено Николаем Васильевичем в сорок третьем на Волге.

И в самом деле, он оказывается тут последний и единственный боевой ветеран. Остальные, как он их называет, "молодежь".

Живет он у дочки. Получает три с половиной тысячи пенсии. Выгодно нынче со стариками возиться. Не жалуется на притеснения.

Просит мальчишку принести еще одну порцию каши. И коли не положены повторные сто граммов, достает из кармана собственную чекушку. Дом у него — через дорогу — неустойчивость не страшна, дотянет.

С другой стороны праздничный стол облепили мальчишки, наворачивают кашу, рассуждают допризывники, что в прошлом году в каше больше мяса было.

Гаишники уже давно открыли движение по шоссе. Машины несутся в десяти метрах от нашего стола. Некоторые поздравительно сигналят.

Через некоторое время является дочка Николая Васильевича, уводит домой захмелевшего инвалида под песни о главном какой-то бодряческой радиостанции.

Потом вечером, в час отъезда, когда холодное стеклянное небо мая будет отражать блеклый, розовый закат, когда шоссе утихнет, а лягушки в старинном барском пруду неистово растрещатся, гармонь все-таки пробьется через толщу времен, откуда-то из-за реки.

ПОМЕЩИК

Как оказалось, Шапкино — старинная боярская вотчина, а затем— помещичья усадьба. Барский дом до сих пор возвышается над прудом, что не удивительно : крепко строили, в советские времена "эксплуатировался" на полную. Таких домов в Подмосковье не счесть. Но редко где живут в них и теперь помещики, потомки дворянской фамилии. Здесь, в Шапкино, потомки голубой крови заступили в свои права.

Я сидел под ивой возле мальчика-рыбака. Несколько карасей он уже вытащил, приговорив кошке. Парнишка был бос и одет весьма блекло, что заставило меня высказать предположение о годности пойманной рыбы для семейной ухи с вытекающей отсюда экономией бюджета. "У меня папка в Бронницах на фабрике работает. Получает хорошо. Мамка рыбу в магазине покупает". " А чего же она тебе кроссовки не купит?" — "За зиму надоела обувь".

Было уже за полдень. Только что кончился праздник у обочины. Солнце до дна просвечивало чистую, еще не заросшую ряской воду в пруде.

Пожилая дама под зонтом под руку с белобородым мужчиной спускалась от помещичьего дома к небольшой лодочной пристани, сделанной в виде беседки на другом берегу пруда.

— Дачники? — спросил я у рыбака.

— Ну да! Эти... Хозяева. Раньше все здесь ихнее было.

Мальчик не владел историческими терминами, но все-таки сумел объяснить мне, что в беседке на том берегу расположились, будто бы тоже пробив толщу лет, внук последнего владельца усадьбы со своей супругой.

На излете века догнало нас прошлое, вот выстрелило этим потомком из небытия, из внутренней эмиграции. Произошла чаемая связь времен, а жутковато, как и при разрыве. Будто мертвецы восстали из могил — эта пара московских ученых людей.

Жили весь свой век при коммунистах, сами, конечно, советские, продуктовые наборы получали перед 7 ноября, на демонстрации ходили во славу партии, темы диссертаций согласовывали в парткоме, имели домик в садоводческом товариществе, но вот в девяностых годах вдруг встрепенулось в них дворянство. Положили глаз на родовое имение. Отсудить могли, но подумав, решили, что не управиться со столь громоздкой собственностью Основоположник, Шапкин Григорий Григорьевич, фабрикант был, миллионщик, и то с трудом содержал владения на должном уровне, а куда уж внуку с его профессорской зарплатой филолога. Поступили умнее. Без особого труда выхлопотали в местной администрации для поместья статус музейного комплекса, стали хранителями, и в "доме для прислуги", как значится на табличке, устроили себе уютное дворянское гнездышко. Затраты из казны, и зарплата, хоть и маленькая, но капает. А много ли нужно восьмидесятилетним? Вот такой вечер нужен, стрижи над столетними дубами, беседка у воды, караси, вспыхивающие на солнце золотой чешуей.

Именно это я и узнал, после того как обошел пруд и подсел к чете помещиков. Добавим сюда еще орденские планки на пиджаке Бориса Александровича. Всю войну прошел штурманом дальних бомбардировщиков.

— С Днем Победы!

— Спасибо.

Они на деревенское толковище у шоссе не ходили. По-своему отмечают, дома. Без вина. И телевизора в этот день вовсе не включают. Как бы не минуту, а день молчания объявляют. А на другие, невоенные, темы говорят охотно. Особенно о предке-основателе. Три школы, два училища построил фабрикант Шапкин. Дорогу. Мост. Плотину. Указывая тросточкой вдаль на краснокирпичные особняки нынешних богатеев, тоже московских капиталистов, Борис Александрович сказал:

— Они живут за высокими заборами. Они здесь чужие. Даже дачниками их назвать нельзя. Дачная жизнь подразумевает некий романтизм. А у них верх удовольствия — шашлык и водка, или, как они теперь называют, — барбекю.

Классовая неприязнь, а может быть, даже антагонизм, клокотали в Борисе Александровиче. А Екатерина Георгиевна ужасалась женской половиной новых "помещиков".

— Все они курят. Сквернословят. Какой-то дикий жаргон. По вечерам поют под караоке.

Крайне резко выражаясь о новоруссикх, старорусские с симпатией высказывались о типично советском директоре совхоза, который десять лет управлял землями помещиков Шапкиных.

— Вы знаете, Михаил Михайлович даже орган установил в здании библиотеки.

— Орган? Я не ослышался?

— Великолепный! Немецкий!

Орган в русской деревне — это что-то новенькое.

— И значит, долгими зимними вечерами шапкинские мужики слушают Баха в исполнении Гарри Гродберга?!

Как ни странно, мой сарказм оказался совершено неуместен. Вот именно — Гродберга! Так точно — Баха! Да, зимними вечерами в глухой русской деревне.

Только не мужики.

ОРГАН

Но прежде чем хранитель концертного зала села Шапкино откроет поддувало в громадном шкафу "Клаус-вельте" и позволит мне сесть за инструмент, нажать на педаль низкого регистра и пройтись в отрывке прелюдии по обеим клавиатурам, я расскажу об еще одном , может быть, самом главном деятеле этой местности— Михаиле Михайловиче Куце — со слов многих, с кем встречался в этот заезд здесь на берегу Москвы-реки. Сам Михаил Михайлович, к сожалению, находился в отлучке, но от этого образ его будет даже выпуклее — любые легенды и устные предания как жанр тому способствуют.

К восьмидесятым годам выработался такой тип циничных и практичных кандидатов наук (Чубайс как высшее проявление), которые почуяли близкую свободу и решили, что пора рисковать. Если на производстве, фабрике развернуться было еще страшновато, по причине плотного учета, то в деревне, в кресле директора совхоза уже можно было позволить себе творчески подойти к решению общественного и личного благополучия. Размеры пашни, урожаев, удоев легко фальсифицировались. В руках "хозяина" оказывался живой товар — великая ценность в условиях повсеместного дефицита продуктов: будь то огурцы из теплиц, картошка, овощи и фрукты. Подпольный бартер тогда расцветал. Ты мне тонну огурцов, я тебе — километр газовых труб и т.д. Это называлось хозспособом.

Таким способом директора в пределах Золотого кольца, по причине относительной близости к столице, начали активно воздействовать и на чиновников многочисленных министерств, ведомств, выбивая первоочередные поставки. Это были, по нынешним временам, совершенно безобидные и малоэффективные методы ведения дел, но тогда они приносили поразительные результаты. Теперь уже можно открыто сказать, что все так называемые "маяки", чьи имена отливались в золоте ВДНХ, действовали именно так. Изредка кое-кого из них хватали, судили, сажали, что заставляло других только поступать изощреннее.

Именно из среды таких деятелей времен развитого социализма вышел и Михаил Михайлович Куц, московский аспирант, добившийся места в Шапкино.

Это были поистине счастливые времена для деревни. Пик ее пятисотлетней истории, начиная от первых поселенцев боярина Высоцкого.

Куц построил дивный молочный комплекс, чем-то похожий на стартовую площадку Байконура. Сотню коттеджей для крестьян. Дом культуры, как говорится, намного переплюнув благотворительного помещика Шапкина.

Жизнь в деревне кипела. Такого на нашем веку уже не будет ни здесь, в Шапкино, ни в любой другой деревне средней России.

Но в кипучей этой деятельности индивидуумов вроде Куца на благо отдельно взятой деревни проявились силы разрушительные для страны в целом. Двуличие ( на партсобрании одно — на деле другое), подлог хозяйственный, теневые сделки, кухонное диссидентство — все это в конце концов обернулось горбачевщиной и крахом системы. В том числе и фирмы Куца.

Сначала завалили Москву дешевым импортом, потом повысили плату за энергию, бензин, газ, и через год счастье кончилось. С помещиками в беседке у пруда, с жалким праздником у обочины шоссе, с заросшими ольхой лугами село стало пропадать.

Но в стиле розового ретро, со вздохом сожаления возвращаясь мысленно в конец восьмидесятых, представляю во всех подробностях, как во время турпоездки в Германию услыхал Михаил Михайлович орган в сельской церкви под Цвитхау и решил, что такой же будет стоять в заброшенной шапкинской церкви.

Мне кажется, именно в этом замысле кроется зерно всех изменений в стране за последние десять лет.

Орган потребовался Михаилу Михайловичу!

"Клаус-вельте".

Надо отдать должное силе и изобретательности ума этого человека.

Кто бы ему позволил тогда купить на "народные" деньги эту штуковину за границей?

А он и не просил разрешения. Он ходы знал. Купила заштатная филармония, а он с музыкантами огурцами рассчитался.

То есть уже в конце восьмидесятых экономическая свобода в стране приобретала специфический характер, весь последующий беспредел — оттуда.

Ну, привезли орган в деревню. Как я уже сказал, ставить решили в церкви. А в то время склад был под шатрами Вознесенья Христова. В приделе счетовод сидел, на амвоне располагались ящики с запчастями.

Вроде бы святое дело затеяли — очистили храм. Отремонтировали. Ну опять же с человеческим лицом получилось— с органом на клиросе.

Теперь мне чудится этот орган во многих других церквях, пускай там и хоры поют. Но теперь, мне кажется, что все второе крещение Руси носит оттенок несколько изломанный и сатирический. Священники с комсомольским прошлым с глаз не идут. Настоятели из офицеров КГБ. Звонари из рокеров. Одни бабки-прихожанки чистые.

И первый органный концерт был дан в этой церкви. Знаменитый мастер клавиш играл. Из узких окон храма разливалась фуга по лугу, тоже сочетание слов на любителя, если не сказать — скверна, очередная помесь французского с нижегородским.

И конечно же, этому органу судьба в Шапкино была заказана, как боевым быкам на московской корриде.

Спустя некоторое время, потерпев поражение от епархии, Михаил Михайлович перетащил орган в библиотеку. Зал отделал в стиле позднего ампира. И пустился с фугами в область вроде бы более свойственную этим прихотливым музыкальным формам — в русло районной культуры. Кажется, на этот раз все сделали разумно. Напечатали абонементов за двадцать рублей. Стали свозить в Шапкино детей из школ искусств всего района. Такие ансамбли звучали в деревенской библиотеке! Музыканты из Москвы приезжали охотно. Но иссякла энергия устроителей добровольно-принудительных поездок по абонементам. Настал день, когда прекрасный органист играл перед пятью старухами, зазванными с завалинок. Они уж его благодарили, кланялись и цветы полевые вручали, действительно тронуты были, но меломанками все же не стали.

Да и жизнь вокруг органа обваливалась. Если после первых концертов маэстро уезжали из Шапкино с торбами овощей, банками меда, мешками картошки, то теперь на редкие концерты библиотекарша Любовь Семеновна сама пироги пекла и на свой копеечный оклад чай заваривала.

Пылится орган. Звонят из Москвы музыканты, просят позволить репетировать на нем, но Любовь Семеновна отказывает решительно. Если бы на рояле — пожалуйста. А у органа электромотор в поддувале, киловатты на счетчик наматываются — опять что ли Любови Семеновне из своего кошелька выкладывать?

ТАЛИБЫ

Если я скажу, что талибы вовсе не разбиты в Афганистане, а согласно самым дерзким прогнозам дошли до Подмосковья, то это будет правдой, конечно, если учесть, что талибами в Шапкино зовут сезонных рабочих с юга.

Они рвутся на наши поля, в очередь стоят за работой на нашей земле и работают: пашут, сеют, косят. А сотни здешних русских мужиков из Шапкино будто испарились.

В конторе меня успокаивали: у талибов временное разрешение на жительство, с мая по октябрь, им тут не укорениться, тем более не прийти к власти. А у меня из головы не выходила бесспорная истина, которая на всяческие лады трезвонилась в Думе нынешней зимой: "Земля принадлежит тем, кто ее обрабатывает!"

И я поехал в стан новых хозяев шапкинских супесей.

Сухая грунтовая дорога пылила. Глину в ручье мой “уаз” продавил на манер трактора. Молодая зеркальная зелень перелеска обсыпала меня солнечными бликами. И вот на выезде с опушки кадр из триллера: хрущевская пятиэтажка на холме — в гордом одиночестве среди бескрайних лугов. Вокруг нее ни сарая, ни столба. Окна лишь наполовину стеклянные, остатки заделаны картоном и мешковиной. А народу кругом — пропасть. Бабы, дети — все чернявые, все чистокровные азиаты. Костры, жаровни на земле. Пловом пахнет.

Меня принимают за начальника. Мужчины улыбчивы и насторожены. Садимся пить чай на ветерке среднерусской возвышенности. Женщины стараются, подносят какие-то подозрительные сладости, куски холодного копченого мяса.

Пьем из алюминиевых кружек.

И разговоры про жизнь. Про то, что в Таджикистане работы нет. Лучшие земли у арыков давно уже скуплены богатыми. На своих наделах остались старики — смотреть за скотиной, огородом. Если даже вырастишь хороший урожай — продать невозможно. В Россию везти далеко, невыгодно. Вот и пробираются сами за рублем. До осени можно заработать здесь около десяти (10) тысяч рублей. Это очень хорошие деньги для бедного узбека, таджика, туркмена. Их в этой пятиэтажке около сорока человек. Пастухи, скотники, трактористы. И просто землекопы. Обычными лопатами, как рабы в Риме, роют канаву в три с половиной километра длиной, осушают заброшенное поле. Рубят кусты топорами.

Лет сорок назад последний раз проводилось здесь то, что называется мелиорацией. Тогда это понятие входило в состав нового по тем временам слогана: " Социализм — это советская власть плюс..."

Тракторы ЧТЗ широкими ножами сдирали кусты с земли. Русские мужики матерились.

Теперь с этой задачей молча управляются иноземные батраки с топорами и заступами.

ГОРБЫЛЯТНИК

Для человека, родившегося в деревне, родная земля есть те несколько соток, где росла картошка, которой он утолял голод, та земля, на которой росла та трава, которую рвала та корова, чьим молоком он питал свою плоть. Родная земля для такого человека понятие животное, биологическое, от этого не менее возвышенное, чем абстракции городского мыслителя почвеннического направления.

Родная земля зовет, тянет физиологически, от чего болит сердце и не спится по ночам. Хотя там уже ни кола, ни двора. На месте оврага — насыпь шоссе, а на майдане — ольховые заросли. Ты ли изменил земле, или она тебе — не поймешь. Скорее всего, вы вместе менялись, и не в лучшую сторону, если считать от сотворения мира.

Так рассуждали мы с Александром Николаевичем Торцевым, километрах в семи от Шапкино, сидя на завалинке его сарая, горбылятника, одиноко стоящего на месте родной деревеньки.

Александру Николаевичу пятьдесят восемь. Всю жизнь за рулем. В последнее время он возил директоров акционерного общества "Шапкино". Ушел в сторожа, чтобы избавиться от необходимости каждый день созерцать бездарность. Пенсия у него военная — на стаж не влияет.

За многолетнюю кучерскую службу милостиво был одарен начальством этим участком земли, где нынче, как таджик, лопатой вспахивает огород.

Один на несколько километров вокруг. Я — случайный свидетель его трудов, да еще жаворонок, невидимый в солнечной пыли.

Когда-то на месте горбылятника стоял родовой дом Торцевых— его фотоизображение приколото внутри сарая. Вижу три окна в кружевах деревянной резьбы наличников, крохотный балкончик под чердачным оконцем, крылечко с козырьком. Опять такое ощущение, что уношусь во времени. Жутко. Стряхиваю наваждение. И здесь сажусь за чай.

Александр Николаевич рассуждает о бессмысленности его трудов на земле. Картошку, овощи, ягоды обрывает бродячий люд. Взламывают замок. Ночуют в горбылятнике, пьянствуют. Он удивляется странному упорству в себе, ежедневным поездкам сюда из благоустроенной квартиры. Его зовут работать в автомастерскую слесарем, а он в "Жигуль" — и на родину...

Уезжая, я глянул с холма назад, на останки деревни, на единственного ее обитателя.

Лопата блестела на солнце, шоколадные комья земли выкидывались из ямы.

Он колодец копал, а получалось могила, как предел любви к земле, ее тяги и зова.