8

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

8

Так дело и дошло до моей женитьбы. Я решился на это, чтобы узаконить ожидаемого ребенка, но вожделенное дитя превратилось в некую скоропреходящую форму рака, в свою очередь, преобразившуюся в какие-то нечастые корчи. Я знаю, что события эти развивались именно в таком порядке, но не сумею ныне изобразить последовательность различных настроений, душевных фаз и нравственных метаний, через которые я непременно должен был пройти в эти решающие дни моей жизни. Пожалуй, я любил тогда Долорес больше, чем теперь. Должен был ее больше любить, по временам, во всяком случае. Как бы то ни было, я, помнится, принимал все ее уверения без тени подозрительности.

Я чересчур поспешно верю всему, что мне говорят люди. Должно быть, я скрытно тщеславен и потому, наверное, не решаюсь думать, что кто-то способен меня одурачить. Отчасти повинна и моя леность: чужие утверждения нужно проверять, а ведь проверка требует усилий.

Конечно, я старался приспособиться к этой неожиданной в моей жизни перемене. Поскольку я уже взял на свои плечи бремя обязательств, я пытался вжиться в роль любовника, исполненного постоянства. Я упражнялся в проявлениях нежности, преподносил подарки, находил проникновенные слова и комплименты. Я знал, что, играя определенную роль, можно и вправду стать персонажем, который изображаешь. Но удивительная вещь: мне стоило труда называть жену «моей драгоценнейшей» или «любимой». Я предпочитал употреблять какое-нибудь игривое прозвище, которое, на мой слух, звучало бы менее фальшиво. Некий внутренний стыд удерживал меня от того, чтобы явно выказывать свою любовь. Вскоре мы очутились в Париже, и началось испытание совместной жизни, но у меня от этого периода остались воспоминания спутанные и отрывочные. Наши взаимоотношения в это время изменились, они стали похожи на февральскую погоду, в которой ясные дни сменяются бурями.

По-видимому, большинство супружеств, в особенности тогда, когда муж и жена принадлежат к разным социальным сферам или родом из разных стран, должны пройти через тягостный, запутанный и затяжной процесс взаимного, всегда неполного узнавания и столь же неполных компромиссов. Постепенно и неприметно, из тысячи неуловимых впечатлений, у меня сложилось убеждение, что женщина, с которой я связался на всю жизнь, не моя и никогда по-настоящему не будет моей, что она не станет частью моего существования, не сможет обогатить или расширить его, что она навсегда останется только неотвязным, чуждым, недоверчивым компаньоном; я понял, что мне никогда нельзя будет в отношениях с ней разоружиться; что она последняя на свете особа, которую я мог бы удостоить полнейшим доверием. Я полагаю, что именно так складывается жизнь в бесчисленном множестве супружеств.

Искренность и свобода совершенно исчезают, улетучиваются, однако это не значит, что кто-нибудь из супругов стремился к этому сознательно и с заранее обдуманным намерением. Перемена в наших взаимоотношениях произошла постепенно, неуловимо. Я полагаю, что Долорес вначале сама уверовала в свое материнство; полагаю, что она и в самом деле видела себя в роли самоотверженной подруги моих трудов и упований. Я сохранил веру в это. Но когда мы уже были мужем и женой, когда сняли красивую и просторную квартиру на Авеню Митани, в Долорес пробудились новые, более сильные и более притягательные фантазии и вытеснили прежние мечты.

Начисто!

Поначалу Долорес как будто проявляла энтузиазм по поводу моих трудов и занятий, но в дальнейшем на протяжении всех последующих лет она пренебрегала моими делами, издевалась, посмеивалась, всеми способами пыталась меня от них отвлечь. С минуты, когда наше вожделенное дитя испарилось бесследно, оставив на память одни лишь таинственные приступы боли, Долорес видела в моей работе только свою соперницу. Иногда, правду сказать, она похваляется мною перед своими приятельницами и, выволакивая на свет божий мои тайные тщеславные надежды, уверяет, что группа сотрудничающих со мной писателей начинает приобретать большое влияние и что мы очень богаты (по сути дела, мы не богаты; фирма развилась, окрепла, но я забочусь, чтобы она не обрастала жирком).

Чаще всего, однако, Долорес превращает завтрак или обед в дешевый спектакль, а меня изображает беспощадным, холодным и удачливым дельцом, самоутверждающимся даже в своих пороках, человеком, который поработил ее — такую непохожую на всех, такую впечатлительную, страдающую и некогда блестящую. Но, вопреки всем обидам, которые я ей нанес, заявляет она сотрапезникам, заглушая звонким голоском все другие разговоры, она любит, все еще любит меня. И так далее и тому подобное.

Одно впечатление из этого первого периода нашего супружества запомнилось мне поразительно четко. Оно просуществовало во мне доныне, как письмо, которое забыли сжечь вместе со всей перепиской. Я вижу еще, как я слоняюсь по нашей парижской квартире. Был послеполуденный час в мае или в июне 1922 или, возможно, 1923 года. Во всяком случае, это было на первом году нашей супружеской жизни. Я возвратился в Париж более ранним поездом или самолетом, чем предполагал, и не застал ее дома. Я был один, ибо слуги занялись моим багажом или задержались еще в холле. Я рассматривал обстановку и думал о Долорес.

Ясно, как никогда прежде, я почувствовал вдруг, что никак не гармонирую с этой квартирой. Я был тут только постояльцем, платным постояльцем, как в гостинице. Это было целиком и полностью жилище Долорес. Если я когда-либо подсознательно тосковал по собственному гнезду, то тут моя мечта была попрана. Чужая воля, упрямая, ограниченная и лишенная воображения, но настойчиво деятельная, создала для меня эти жизненные рамки. Тут мое свободное, полное размаха дело, все содержание моей жизни должно было на каждом шагу натыкаться на помехи и препоны, тут Оно должно было быть искорежено, изломано и подавлено.

Даже мой кабинет не был моей собственностью. Долорес успела осчастливить меня необъятным письменным столом, одним, из тех ужасающих письменных столов, за которыми обычно фотографируются французские литераторы. Тут стояли массивные латунные львы, увенчанные чем-то вроде перевернутого цилиндра, а в дырки, проделанные в их головах, были воткнуты свечи; была и невообразимая латунная чернильница, хотя я всегда пользуюсь вечным пером, и увесистое латунное пресс-папье. Ящики стола были пузатые, и на всех углах прицеплены были финтифлюшки из позолоченной бронзы, которую англичане почему-то окрестили «ормолю»…

Позади стола высился столь же импозантный книжный шкаф; с точки зрения стиля, этот шкаф едва ли был особенно близким родственником письменного стола, уж во всяком случае не братом! Скорее всего это был какой-то дальний, еще более богатый и еще более толстопузый кузен… Нижние ящики стола были на редкость неподатливы; чтобы их извлечь, следовало, видимо, произнести некое неизвестное мне заклинание. Да, вытянуть их мне так ни разу не удалось, хотя порой сгоряча я и пытался это сделать. МебелЯ эти слишком громоздки для моего кабинета, и практически я обитаю в узком пространстве между ними и стеной. Камин украшен большим зеркалом и оживлен гипсовой статуей нагой, безрукой и странно изогнувшейся женщины. Картины на противоположной стене изображают мясистых юных дам, заголившихся с заранее обдуманным намерением и откровенно выставляющих себя напоказ. Долорес воображает, что именно это придает моей рабочей комнате мужественный характер. Среди всего этого уюта, когда у нас бывает званый вечер, мужчины оставляют свои пальто и шляпы.

Так она обставила мой кабинет, пока я находился в Англии. Это должно было стать для меня «сюрпризом». Эффект удался: я был действительно поражен, однако не пытался протестовать.

— В этом всем есть воистину нечто мужское, — сказала Долорес, вводя меня сюда впервые. — Я знаю, что ты не любишь элегантности. Поэтому я и постаралась придать этой комнате характер осмысленной чувственности и серьезности. Твой характер.

Человек, думается мне, обязан извлекать мораль из каждого суждения о себе, но в этом случае я и впрямь не мог приметить ни малейшего сходства.

Я всегда был склонен подражать Демокриту. Облегчаю себе жизнь смехом. Еще и теперь меня разбирает смех, когда я вспоминаю это странствие среди сюрпризов собственного жилья.

Гостиную я осматривал последовательно с разных точек зрения; приостанавливался на минутку в каждом уголке, внимательно присматривался. С любой точки зрения видел одно и то же: тут целиком и полностью присутствовала неподдельная и неистребимая Долорес. Меня и следа не было. Что ж, мне это показалось чрезвычайно забавным. «Всегда та же милая старушка Долорес», — прошептал я.

И в этой гостиной я должен буду принимать входящих в славу писателей, журналистов, мыслящих дам; людей, преисполненных новых замыслов; тут должны будут происходить важнейшие, плодотворнейшие дискуссии…

Это была весьма просторная комната с тремя окнами, выходящими в уютный парк Митани. Две круглые колонны поддерживали карниз, разделяющий ее пополам. Гостиная была выдержана в стиле, который можно приблизительно определить как сочетание ампира с Людовиком XV и аляповатостью восточного базара, при известной примеси кленовых листьев в стиле модерн, но, главное, со все перешибающим привкусом аукциона. Эта комната не была приспособлена для жизни; она должна была служить исключительно Долорес, чтобы Долорес могла кичиться здесь перед своими подругами, распространяться перед ними о своей особе и торжествовать над ними.

В одном углу торчала большая стеклянная ваза, а в ней медлительно и грустно плавали китайские золотые рыбки, раздутые, бесформенные, обвешанные какой-то фантастической бахромой. Куда ни глянь — столы: столы в натуральную величину и мавританские карликовые столики, инкрустированные и поблескивающие медью, и кушетки, и кресла, в которых можно было преудобно развалиться, и позолоченные стульчики, приспособленные разве что для деликатнейшего присаживания, и стулья, совершенно опасные и коварные, драпированные экзотическими тканями. Мохнатые восточные ковры устилали сверкающий пол и пялились со стен. Ни один стол, ни одна горизонтальная поверхность не сияли наготой; все они были обременены разнообразнейшими безделушками, грошовыми вазочками, коробочками, картиночками, статуэтками и прочими доказательствами того, что дьявол всегда сумеет заставить скучающих бездельников заняться чем-нибудь этаким художественным! Кое-где валялись якобы редкие книжонки в якобы оригинальных переплетиках, якобы капризно брошенные, а на самом деле умышленно положенные; никто и никогда не соблазнился еще идеей их перелистать. Ни один из этих предметов утвари не был интересен сам по себе, ни один из них не был связан с какими-нибудь переживаниями или интересами хозяев дома, ни один не отличался редкостью; любую из этих вещиц можно было в неограниченном количестве найти в магазинах предместья Сент-Оноре или на других парижских улицах этого типа. Такой фон представлялся Долорес наиболее подходящим для нашей светской жизни.

Со стен взирали картины, повешенные на французский манер слишком высоко. Их было тогда немного — одна или две, ибо Долорес лишь позднее получила возможность насладиться счастьем, какое дает не слишком щедрое покровительство не слишком одаренным живописцам. Висел там также писанный любителем вид отеля Мальта, купленный на набережной в Каннах, и какие-то два портретных эскиза, в которых лицо трактовалось как наименее интересная часть человеческого тела. Ибо для Долорес искусство живописи имеет значение лишь постольку, поскольку оно показывает тело человека таким, каким его редко удается увидеть в природе. Рояля, слава богу, не было: Долорес ненавидит музыку, считая ее своей соперницей. Она всегда старается заглушить чужое музицирование своей болтовней. Все светильники были затенены розовыми абажурами. А над всем этим носился неуловимый запах ладана, курений и женских духов — это были битвы и поединки духов.

Я потянул носом, поворчал и медленно проследовал в другую часть своих апартаментов — в столовую.

Тут тоже все было не по мне. Тон всему задавали громоздкие мебелЯ красного дерева. Комната превосходно подходила для коллективного смакования обильных яств и напитков, какими французы разнообразят время от времени свою обычную здоровую кухню. Но сорочья натура Долорес приказала ей уставить буфет целым созвездием разнообразнейших тарелок и тарелочек, претендующих на оригинальность и красоту. Над всем этим высилось майоликовое блюдо-барельеф, официально долженствующее изображать «Похищение сабинянок», но мне этот барельеф, изобилующий пышными округлостями, всегда почему-то напоминал сырный ряд в городе Алькмаар, в Голландии…

На маленьком столике у окна были расставлены красивейшие чашечки и блюдца из сервиза Долорес. Это тоже должно было быть как-то продемонстрировано… На том же столике поместился изящный кувшин-рукомойник и тазик; к счастью, другие сосуды из этого комплекта не уцелели.

Я вернулся в загроможденную гостиную.

— Аукцион, — шептал я, — совершеннейший аукцион…

Пауза.

— Каким чудом я оказался среди всего этого хлама? — спросил я себя.

И тут же тихонько ответил:

— Одна ошибка влечет за собой другие.

Я услышал, что Долорес вошла в холл. Пошатываясь, я вышел навстречу лавине бурных приветствий.

— Долорес, — сказал я, — знаешь, вот я все думал о нашей гостиной.

— Ну и что же? — спросила она, жаждая похвал.

— Тебе следовало бы ко всем предметам прицепить ярлыки с указанием цены.

— Что ты имеешь в виду?

— Ведь здесь все, как на базаре…

— Бесспорно, здесь чувствуется веяние Востока… — согласилась она, удовлетворенно оглядывая все вокруг. — Богатство. Разнообразие. А ведь это неотъемлемая часть моей личности!

— А тебе не кажется, что для повседневной жизни эта комната как-то слишком заставлена и вообще загромождена?

— Но зато она живая! В гостиной есть душа. А в этом шик! Чего же иного мог ты ожидать от меня? Между прочим, все в восторге. Даже эти твои английские приятели широко раскрывают глаза, едва переступив порог… Но, дорогой мой, ведь ты только что с дороги! Ты еще даже виски не выпил! Ах! Лучший сюрприз ты найдешь в своей комнате. Нет, я ничего тебе сейчас не скажу. Это должен быть настоящий сюрприз!