Два либерала, или Что значит взаимопонимание

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Два либерала,

или Что значит взаимопонимание

СТАТЬЯ ПЕРВАЯ[306]

Среди лиц, проявляющих ко мне несомненно излишнее расположение и интересующихся статьями, которые я систематически публиковал на протяжении всего своего короткого журналистского века, имеются и такие, которые ежедневно по-дружески журят меня за то, что перо мое с некоторых пор обнаруживает склонность к лени. Я охотно охарактеризовал бы эти упреки с помощью пословицы: «слышали звон, да не знают, где он», если бы не боялся оскорбить тех, кто своим вниманием делает мне честь и отличает меня среди других. Не стану входить в объяснение частностей, ибо вряд ли достаточно одного желания это сделать. Скажу только, что называть меня лентяем все равно, что упрекать безногого за то, что он не ходит. Если этого сравнения вам мало, то не знаю, что еще можно сказать; боюсь, как бы и это сравнение не казалось лишним. Могу добавить только одно: по странному стечению обстоятельств, для моих читателей совершенно необъяснимому, а для меня вполне понятному, больше всего статей я пишу именно тогда, когда читатели их не получают. Таким образом, вместо того чтобы говорить: «Фигаро ничего не написал за этот месяц», куда ближе к истине было бы сказать, в случае если за целый месяц ни разу под статьями не появлялась подпись Фигаро: «Как много, вероятно, написал Фигаро за этот месяц!» Кажется, это требовало бы объяснения, но, дорогой читатель, как много подобных вещей не поддаются объяснению и как много легко объяснимого в них осталось бы непонятым! После того как я сообщил вам все это, мне остается только добавить, что у меня есть слуга-горец, который хотя и любит меня, но в обращении со мной допускает много вольности: так, например, он не позволяет мне писать больше четверти часа, похваляясь при этом, что заботится о моем благе. Он входит ко мне в комнату, ворчит что-то себе под нос, как это обычно делают старые слуги, бесцеремонно устремляет взор в мои бумаги, рассматривая их одним глазом за неимением второго.

– Эге! – произносит он. – Опять оппозиция? Хватит, сеньор, хватит!

Иногда он опрокидывает чернильницу, покрывая исписанную бумагу кляксами, а чаще всего хватает гасильник для свечей, накрывает им подсвечник и гасит свет. Не знаю, по чьему дьявольскому наущению делает это проклятый горец, но он клянется, что так для меня же лучше. Правда, он меня знает и ему известно, что если бы он не появлялся, то я писал бы без остановки, потому что, как он утверждает, есть что покритиковать и у меня есть к тому охота. Горец взял надо мной власть, а я не в силах оказать ему сопротивление. Поэтому я не выгоняю его, а довольствуюсь лишь тем, что каждый раз, когда он обрывает нить моих бесконечных размышлений, произношу:

Пусть бог здоровья даст,

Пусть бог здоровья даст

Слуге, по чьей вине

Огонь свечи погас.

Как раз сегодня утром я тихонько напевал эту песенку (потому что громко я петь не решаюсь), мрачно и со слезами на глазах оценивая урон, нанесенный моему письменному столу последним визитом горца, когда он вновь появился с почтой в руках. Должен предупредить, что я называю почтой всякое получаемое мною письмо по той простои причине, что при нынешнем состоянии почтовой службы все равно – послать письмо по почте или доставить лично. Итак, он вошел с моей мадридской почтой, и среди различных заметок, которые посылают мне корреспонденты и которые я остерегусь предавать гласности, как остережется и цензор разрешить мне это, я нашел два письма, совершенно очевидно написанных либералами, так как каждое из них ясно обнаруживает, чьим усилиям оно обязано своим появлением на свет: оба они полны добросердечности, оба продиктованы заботой о благе отечества. И так как содержание их сводится к нескольким упрекам, вполне мною заслуженным, за многочисленные скандалы, которые я уже вызвал тем, что написал, и еще более намерен вызвать при первом удобном случае, то пересылаю эти письма любознательному читателю, если только в Испании еще сохранились любознательные читателя после того, что они прочли за долгий срок существования полной умственной свободы (да позволит мне это сказать бог и собственная совесть!).

Один из них пишет:

«Сеньор Фигаро! Благодарение господу, отважный литератор, что вы дали некоторую передышку своему перy. Не могу не признаться, что ваши статьи заставляли меня иногда смеяться. И все же всегда у меня сохранялось страстное желание дать вам один совет. Я, сеньор Фигаро, еще будучи младенцем, считался либералом, подобно тому как бывают младенцы среди либералов. Мне довелось участвовать в событиях 1812 года, эпохи жестоких столкновений. Нет необходимости подчеркивать, что я спас, таким образом, родину от французского ига. О том, что вернулся король, – всему миру известно (ах, если бы этого не знали!), а то, что я отправился в Мелилыо,[307] – известно только мне, и этого вполне достаточно. Пришел 20-й год, и я вернулся; то есть все мы вернулись. Так как шуму было тогда много, то, видимо, как это произошло, известно и вам, тем более что вы, как я понимаю, – либерал нового покроя. Очевидно, нас не поняли; в противном случае запели бы по-иному. Но что поделаешь? Разум – это дар, которым высшее существо наделяет нас не слишком щедро. Зато оно в избытке снабдило нас, на наше несчастье, крепкой памятью и волей, самой злой из всех возможных. Таков человек! Но если мы сами не могли понять друг друга, то, кажется, герцог Ангулемский нас понял: он даже переводил и обрабатывал нас столь успешно, что мы оказались в еще более незавидном положении, чем античная пьеса, попавшая в руки современного поэта. А кто в этом виноват? Свобода печати. Это очевидно. А если вы еще сомневаетесь, то я сейчас это докажу. Северные народы увидели, что здесь вот-вот готова ударить молния, они подстрекнули недовольных, и вспыхнула гражданская война.[308] Не ясно ли, что всему виной свобода печати!

Они снабдили деньгами и обеспечили помощь мятежникам, и мятеж разросся. Правда, мятеж не умеет читать. Но он, конечно, не разросся бы, если бы не было свободы печати!

Явился герцог Ангулемский, и кто снабдил его штыками? Опять же свобода печати!

К несчастью, в наших войсках обнаружилась измена, неспособность к борьбе и предательство; пришлось хватать чемоданы – и в Кадис. Снова свобода печати!

Наступил конец, и был опубликован великий манифест. Вот видите, свобода печати! И прощайте…

Пришел черед эмиграции, а с нею горький опыт. Сами видите, сеньор, могу ли я не быть истинным либералом, оказавшись столь основательно замешанным в эти дела.

Ныне впервые мы, эмигранты, вернулись, хотя ничем особенным этот год среди прочих не выделяется. Родились мы в 12 году, бежали в 14-м, в 20-м вернулись, а в 23-м удрали. Сейчас мы вернулись без даты: подобно крысам, которых кошка заставила покинуть чулан, мы понемногу начали высовывать мордочки; те, кто посмелее – раньше, более осторожные – позднее, пока не обнаружили, наконец, что поле битвы за нами.

Мы и сами не осознали как следует смысла нашего возвращения, и на каждом шагу нам снова мерещится кошка.

Нынешняя наша кошка – это анархия, так как другая кошка, некогда поселившаяся в нашем доме, обварилась кипятком и исчезла навсегда. Судите сами, сеньор Фигаро, справедливо ли было бы, если бы мы, счастливо и со славой пережившие две неблагоприятные даты и две эмиграции, вернувшись на родину и оказавшись благодаря нашим антецедентам и талантам, как говорят во Франции, на гребне событий и с приличными местечками, впали в прежние ошибки? Нет, сеньор, мы прилагаем усилия, чтобы завоевать уважение. Стремление юношества двигаться слишком поспешно вперед может привести лишь к столкновению с приверженцами старого: а посему мы стремимся к порядку. Я прекрасно понимаю желанно ускорить ход событий, присущее тем из эмигрантов, которые не получили должностей, потому что, двигаясь вперед, они приобретут эти должности. То же можно сказать и об остававшихся здесь либералах, а также о либералах нового поколения. Эти в конце концов могут заявить: Hos ego versiculos feci, tulit alter honores. [309] За неимением иного выхода они вынуждены торопиться. Но мы-то, сеньор Фигаро, мы, явившиеся на готовенькое…

У нас есть только одна путеводная звезда – прошлое; мы повсюду видим анархию – есть ли она на самом деле или ее нет. Мы исправляем ныне наши ошибки: откажемся же от былых заблуждений и любой ценой избегнем свободы печати и всякой иной свободы. Республика нам кажется угрозой, фригийский колпак[310] нас тревожит, гильотина наводит нас на грустные размышления, и нашим верным советником мы избрали 1823 год и, более того, год 1792-й.[311]

Я говорю все это потому, что, желая блага своей отчизне я стремясь избежать пережитых в прошлом опасностей, полагаю, что нам следует двигаться вперед потихоньку и добиться сердечного согласия между теми, кто, подобно мне, получил должность, и теми, кто ее лишен. Таким образом мы в конце концов сможем понять друг друга. Как видите, сеньор, все приходит ко мне: сначала местечко, а теперь и здравый смысл.

Вот почему ваши статьи, откровенно оппозиционные, подвергающие осмеянию нашу медлительность, могут стать лишь оружием наших врагов. Для нас ныне не существует иного девиза, кроме Изабеллы II. А что касается статей, то писать о наших недостатках в расчете на их исправление – чистейшая глупость, так как не критика заставит нас что-либо исправлять. Следует восхвалять все, что мы делаем, хотя бы для того, чтобы не давать случая карлистам поиздеваться по нашему адресу. И я хотел бы со всей благожелательностью предупредить вас, что если вы будете попрежнему идти по избранному вами пути оппозиции, мы объявим, что все сторонники оппозиции снова хотят нас свергнуть и повторить 1823 год. Мы заявим даже, что они продались дон Карлосу, и найдутся такие, кто нам поверит, потому что здесь есть люди, которые поверят во что угодно. А уж если у нас чему-нибудь не верят, значит это действительно нечто невероятное.

Засим остаюсь ваш преданнейший либерал, поумневший на опыте, добившийся соответствующей должности и прочая».

СТАТЬЯ ВТОРАЯ[312]

Взявшись за перо, чтобы написать эту вторую статью, обещанную нами в четверг, в № 122 нашего журнала, трудно было не вспомнить некое происшествие, несколько дет назад случившееся с одним хорошим французским актером. Свою драматическую карьеру он начинал не очень удачно. Настолько неудачно, что публика ни разу не дозволила ему довести представление до конца. Убедившись на горьком опыте, что многие роли были выучены им напрасно, и желая каждый раз видеть новых зрителей, он принял удивительное решение: нигде не давать больше одного представления и заучивать только первый акт роли, выпадавшей ему на долю. Некоторое время все обходилось прекрасно. Но однажды довелось ему попасть в селение, где, то ли по случайному стечению обстоятельств, то ли по какой-нибудь сверхъестественной причине, ею не только не освистали с первых же слов, как обычно, но даже наградили аплодисментами, как израильтян – манной небесной. Опустился занавес после первого акта, и наш актер, не удосужившийся выучить второй акт, вынужден был выйти и заявить: «Господа, не имея привычки встречать благожелательный прием, который присутствующие здесь просвещенные зрители только что мне оказали, я столкнулся с печальной необходимостью объявить о переносе второго акта на завтра, поскольку я его не выучил». После чего он был, как обычно, освистан, на этот раз за то, что выступил хорошо.

Те, кто прочел начало моей первой статьи, уже, вероятно, поняли смысл притчи. Тем же, кто еще не догадался, скажу откровенно, что, увидев, наконец, напечатанной свою статью в «Наблюдателе» за четверг, от чего я уже давно отвык, я оказался в положении освистанного актера. Не смея мечтать об издании даже первой части статьи, вторую ее часть я оставил in pectore. [313]

Здесь-то и кроется причина задержки с ее опубликованием. Но хотя эта приятная неожиданность застигла меня врасплох, тем не менее я переворошил свою корреспонденцию, нашел продолжение и вот без всяких исправлении публикую здесь нижеследующее письмо второго либерала, если только мои читатели не возражают против этого:

«Я, сеньор Фигаро, да разрешит мне правительство это заявить, – либерал по крови, так как в моем роду это семейное зло. Меня наградили дурной наследственностью, но, за неимением иной, я эту болезнь именно унаследовал, а не украл. Если бы я умел красть, все было бы иначе, и сейчас мне не надо было бы оставаться либералом, потому что тогда я мог бы стать кем угодно. Я мог бы отправиться во Францию с деньгами и проклятиями общества либо найти себе должность, где мог бы продолжать обделывать свои делишки, ибо деньги – всегда деньги.

Однако ничего подобного на самом деле нет, и все мое имущество сейчас состоит из либеральных воззрений, которые всех бесят, и стула, на котором я сижу.

Одним из первых я взялся за оружие против французов во времена борьбы за независимость. Почти одновременно было покончено с войной и с конституцией. Так что ничего удивительного не было в том, что меня не наградило известное лицо, только что прибывшее.[314] Но вот настал 20-й год, и хотя я ораторствовал во всех кафе Мадрида, выделяясь своим патриотическим рвением во всех общественных мероприятиях и волнениях, тем не менее я не добился ничего, кроме должности в бюро продажи лотерейных билетов. Я служил в национальной милиции, требовал установления регентства, я… да разве можно вспомнить все, что я тогда делал! Но такова уж моя судьба: всегда трудиться на благо других. В войне за независимость, подобно другим, я трудился во имя его величества: но оставим в покое эту совершенно невероятную фантазию. Во времена Конституции я трудился ради того, чтобы кое-кто стал министром, а некоторые другие разбогатели. Такова судьба тех, кто, подобно мне, действовал честно. Даже в качестве служащего бюро продажи лотерейных билетов что я в конце концов делал? Трудился ради того, чтобы выигрыш выпал кому-нибудь другому. В 23-м году родина перебралась в Кадис,[315] и я вместе с нею. Прибыл я туда раздетый и разутый, но в Трокадеро совершал чудеса;[316] тем не менее дела приняли дурной оборот, и осколки родины разлетелись в разные стороны. Некоторые долетели даже до Америки. Я лишился всего: родины, ускользнувшей у меня из рук; должности, которую захватил какой-то роялист, пока меня не было в Мадриде; денег, потому что бунтовал в то время, как другие обделывали свои делишки. Я вернулся в столицу, где за приверженность к либерализму порядочное время отсидел в тюрьме. Десять последующих лет… Но не будем о них говорить! Ах, если б я эмигрировал! Можете себе представить мое положение, если я сожалею о том, что не покинул родину.

Пришла пора Ла Гранхи,[317] и, увидев возможность спасения родины, я стал одним из тех первых кристиносов, [318]которые чуть ли не тайно вооружались в Мадриде. Вскоре известный министр, не любивший опасных нововведений, видимо счел дурным и это нововведение – наше стремление стать кристиносами, и мы – я и некоторые другие – отправились в ссылку.

Возвратился я из ссылки благодаря заступничеству. Взошла заря 27 октября. Роялисты угрожали Мадриду. Полный патриотических чувств, я вышел на улицу, чтобы спасти родину, находившуюся в опасности; я разоружил, рискуя жизнью, многих роялистов. Но опасность миновала, мятежники сдались на милость победителей, и власти, которым я представил свои трофеи, приказали меня арестовать, потому что родина больше не нуждалась в моих услугах, и к тому же я взялся за оружие, не имея на то разрешения. Странная все-таки бывает судьба у человека. Если бы роялисты действовали энергичнее, я стал бы героем дня. Но они быстро сдались, и я превратился в бунтовщика, в зачинщика беспорядков. Если бы роялисты победили, меня бы повесили. Руководители моей партии поступили со мной более благородно, ограничившись лишь тюремным заключением.

Но, наконец, я вышел из тюрьмы и снова полон энтузиазма. «Ведь рано или поздно мы, либералы, – подумал я, – должны же быть вознаграждены». Я решил записаться в городскую милицию, но мне сказали, что, лишившись в 23-м году своего небольшого имущества, я не могу представить гарантий. Как прекрасно поступили роялисты, разорив нас дочиста! Ведь если бы нам что-нибудь оставили, мы смогли бы вооружиться против них. Тем временем появился на свет Статут и основные законы. Я являюсь, чтобы требовать восстановления в прежней должности. Но, друг мой, в основных законах ничего не сказано о лотерее; черт побери все эти современные изобретения! Хотя я перелистал все исторические хроники и метрические записи, в них мне ничего не удалось разыскать: так что я убедился, что лотерея – это новшество. Моя служба, таким образом, не имела никакого отношения к монархии. Поскольку мои претензии не опирались на основные законы, их сочли неосновательными.

Между тем ряды милиции расширялись и, наконец, приняли и меня. Я предоставил себя в распоряжение родины, чтобы отправиться в Бискайю, полагая, что в этом есть нужда! Какое заблуждение! Ни в ком там нет нужды. Я изучаю военное дело, но так как нас не собирают, то, поверите ли, сеньор Фигаро, я до сих пор не знаю в лицо ни одного из своих товарищей по милиции.

Но все это пустяки. Были раскрыты какие-то заговоры, и меня арестовали как сторонника анархии. Началось следствие, розыски. Единственное, что удалось установить, это то, что я находился в тюрьме. Опасность, таким образом, существовала не для родины, а для меня.

Таково мое положение, сеньор Фигаро. При всем том я остаюсь либералом: что ж поделаешь, если рубашка всегда оказывается мне не по размеру.

Имея в виду все, что я рассказал, умоляю вас позаботиться, чтобы ваше перо не дремало, шествуя по пути оппозиции, по которому оно столь славно двигалось до сих пор. И помните, что если вы сдадите позиции, я и мои друзья ославим вас на весь мир, как продавшегося правительству.

От правительства толку не видно, и наше спасение – только в упорной оппозиции. Итак, держитесь за оппозицию, сеньор Фигаро, и удвойте силу своих сатирических выпадов, если хотите сохранить уважение вашего покорного слуги.

Либерал прогрессивный, но без должности».

Таковы два письма. Оба автора – либералы; оба – честные люди, стремящиеся к благу отчизны. Но если я буду писать как прогрессивный либерал, про меня скажут, что я продался дон Карлосу. Если же примусь писать на правительственный лад, то другие заявят, что я продался правительству. Ах, если бы по крайней мере мне было известно, какая сторона платит больше!

Благодарение господу, что мы, наконец, пришли к доброму согласию; благодарение господу, что наступила эра взаимопонимания!

Данный текст является ознакомительным фрагментом.