11. КГБ — советское учреждение

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

11. КГБ — советское учреждение

Никакая диктатура не может жить без террора. Глупенький миф о некоей «диктатуре огромного большинства над ничтожным меньшинством», выдуманный молодыми Марксом и Энгельсом и подхваченный Лениным, так и остался на бумаге. В жизни общества диктатура всегда была и остается властью ничтожного меньшинства над огромным большинством — иначе она была бы не диктатурой, а демократией. Удерживать диктаторскую власть меньшинства можно только насилием и запугиванием по отношению к большинству, то есть государственно организованным террором.

Любая диктатура — полицейское государство. При этом речь идет не об обычной полиции: угрозыск в Советском Союзе весьма слаб. Полицейское государство — это государство с могущественной тайной политической полицией. Она не ловит грабителей или убийц, а вынюхивает инакомыслящих. Вот такой полиции в Советском Союзе — великое множество.

Оруэлл правильно подметил стремление диктатур замаскировать своих ищеек каким-либо облагораживающим названием: в его романе «1984» тайная полиция называется Министерством любви. Хотя до эвфемизма такой степени советская номенклатура не дошла, она уже перепробовала для обозначения своей тайной полиции ряд звучных наименований. ЧК — Чрезвычайная комиссия по борьбе с контрреволюцией и саботажем; ГПУ — Государственное политическое управление; НКВД — Наркомат внутренних дел; НКГБ — Наркомат государственной безопасности; МГБ — Министерство госбезопасности, наконец КГБ — Комитет государственной безопасности — такова вереница имен одного и того же тайного полицейского ведомства, которое пришлось создать уже через месяц после октябрьского переворота, в декабре 1917 года. Презрев все эти периодически меняющиеся названия, советские люди давно уже просто говорят: «Органы».

Номенклатурная пропаганда не нахвалится гуманностью и любвеобилием «органов». Их первый руководитель — Феликс Дзержинский объявлен бесстрашным рыцарем революции, его статуи выставлены перед зданиями КГБ, в том числе в Москве, кабинеты этих зданий украшены его портретами. Как-то в Вильнюсе я читал лекцию для аппарата КГБ Литовской ССР; в зале заседания висел огромный — почти от пола до потолка — портрет Дзержинского, мастерски сделанный так, что он пристально и подозрительно вглядывался в каждого в зале.

Как действовали руководимые этим рыцарем «органы» — тогда ЧК? Профессор П. Милюков дает следующий бесстрастный перечень: «У каждого провинциального отдела «ЧК» были свои излюбленные способы пытки. В Харькове скальпировали череп и снимали с кистей рук «перчатки». В Воронеже сажали пытаемых голыми в бочки, утыканные гвоздями, и катали, выжигали на лбу пятиконечную звезду, а священникам надевали венок из колючей проволоки. В Царицыне и Камышине пилили кости пилой. В Полтаве и Кременчуге сажали на кол… В Екатеринославе распинали и побивали камнями. В Одессе офицеров жарили в печи и разрывали пополам. В Киеве клали в гроб с разлагающимся трупом, хоронили заживо, потом через полчаса откапывали».[357]

Это в провинции. Можно — а точнее сказать, вероятно, нельзя — представить себе, что происходило в Москве на Лубянке. Илья Эренбург, не тот придавленный и брюзжащий, которого я знал в 50-х годах, а только что вернувшийся из эмиграции, весь еще пропитанный вольным парижским воздухом, писал в романе, вышедшем в Москве в 1921 году, об этом невеселом месте: «Взяли дом. Обыкновенный… Взяли и сделали такую жуть, что пешеход, вздрагивая даже в летний зной, старательно — сторонкой. Ночью растолкать кого-нибудь и брякнуть: «Лубянка!» — взглянет на босые ноги, со всеми простится, молодой, здоровый бык — заплачет, как мальчик…».[358] Ибо уже тогда, при Ленине и Дзержинском, была Лубянка местом, «где кровь окисшая со сгустками, где можно души с вывертом щипать, где всякий рыженький сопляк в каскетке — Ассаргадон…».[359]

Помнится, полковник государственной безопасности Степан Гаврилович Корнеев, долголетний начальник Управления внешних сношений Академии наук СССР, тщетно пытавшийся затянуть меня на работу в МГБ, осведомлялся, не страшно ли мне само здание на Лубянке, и пояснял: «Знаете, многие говорят, что боятся даже проходить мимо нашего дома — такое, мол, тут делается».

Делалось, конечно, немало. Те, кто это делал при Сталине, куда-то потом исчезли. Даже в районе Лубянки не видно этих сновавших там тогда мрачных мужчин, профессию которых мы всегда определяли по их мертвым, остановившимся глазам: не то было это отражением их души, не то — клеймом того кровавого и омерзительного, чем они занимались днями и ночами. Летом 1951 года мне пришлось в санатории под Калининградом (бывшим Кенигсбергом) прожить почти месяц в одной комнате с одним из таких. В первый же день, когда он появился, знакомая дама спросила меня: кто этот оказавшийся за одним столом со мной «человек со страшными глазами убийцы»? Он мне сам сказал: следователь МГБ, работает на Лубянке. «Заработался я», — хрипло жаловался он мне. И вправду был он тощ и плоскогруд, по ночам не мог спать и беспрерывно курил. Страшно некультурный, грубый и угрюмый, он ничего не читал. Потом он отыскал себе девку, тоже с остановившимися глазами, и пояснил мне: «Мы — с одного производства». Помню, остро хотелось его спросить: что вы там производите — трупы из живых людей? Но задать такой вопрос — означало бы самоубийство. Отдохнув и уныло попутавшись с девкой, он улетел на самолете в Москву, где он действительно был «Ассаргадоном» — вершителем судеб для проходивших через его волосатые руки замученных людей.

С точки зрения класса номенклатуры, такие типы — «доблестные чекисты» — должны были еще служить для нас образцами. Примером для подражания были объявлены также доносчики. За недонесение полагалось наказание даже по закону, но номенклатура старалась воспитать из нас доносчиков идейных, убежденных и не останавливающихся ни перед чем. С такой целью был создан культ Павлика Морозова, подслушивающего, лежа на печи в избе, разговоры своего отца и донесшего в ГПУ, после чего отца расстреляли. Несознательные родичи обезвредили юного героя единственным возможным для них способом. Павлику посмертно поставили памятники (один из них стоит в Москве), назвали его славным именем школы и пионерские отряды. Но подвиг доносчика рассматривался не как недосягаемая для нас вершина, а как норма поведения. Когда в нашей школе в ежовщину дети арестованных представали перед комсомольским собранием, им неизменно ставился вопрос: «Как же ты, комсомолец, живя рядом с врагом народа (то есть с отцом или с матерью), не заметил и не сообщил органам НКВД?».

О полицейщине в Советском Союзе и о советских «органах» написано много книг — целая библиотека. Этот раздел в моей книге имеет смысл писать только для того, чтобы подчеркнуть один существенный момент, не нашедший должного отражения в этой библиотеке. Описывая одно за другим преступления ЧК — ГПУ — НКВД — НКГБ — МГБ — КГБ, авторы книг вольно или невольно создают впечатление, что «органы» — скопище дьяволов, некая мистическая сила. Такое представление широко распространилось на Западе. Многие здесь готовы верить, что КГБ обладает сверхчеловеческими способностями, умом и хитростью, что это не учреждение, а пандемониум, населенный злыми всевидящими духами.

Между тем это не так. Не было этого и во времена Сталина, когда имелось больше оснований так считать. Долгие годы проработавший в «органах» начальник отдела кадров Советского Информбюро П. И. Павловцев говорил нам еще в начале 50-х годов: «МГБ — не икона, а советское учреждение». Слово «икона» остается здесь на совести Павловцева, но мысль правильная: КГБ — не пандемониум, а номенклатурное учреждение. Нет там никакой мистики и мефистофелыцины, а сидят номенклатурщики — не хуже и не лучше любых других. Если это относилось даже к Ежову и Берия, что же сказать о нынешних, значительно более приличных сотрудниках «органов»?

Коммунистическая пропаганда все еще размалевывает сотрудников КГБ как пролетариев, мозолистой рукой защищающих революцию. Многие на Западе рисуют их в своей фантазии извращенно-гениальными интеллигентам и, с проницательностью Шерлока Холмса и авантюрным динамизмом Джеймса Бонда. А мне довелось их встречать. Они отличаются теперь от полицейской уголовщины сталинского времени. Попробую набросать их психограмму.

Сотрудники «органов» сегодня — это типичные высокооплачиваемые чиновники, очень держащиеся за свои места и старающиеся выслужиться. Интеллигенты, попадающие на работу в «органы», там в общем не удерживаются, а вытесняются из этой среды и во всяком случае карьеры не делают.

Сотрудники «органов» по-военному точны и беспрекословно послушны начальству. Мыслят они не научно-логически, а психологизированными категориями профессонального полицейского мышления. Аксиоматика такого мышления состоит в том, что ни одному слову человека верить нельзя: никаких убеждений, кроме стремления лично получше устроиться в жизни, у людей нет и быть не может, для осуществления же такого стремления каждый готов на все. Поэтому диссидентов они искренне считали или жуликами, или психически ненормальными.

Каковы политические взгляды сотрудников КГБ? Может быть, они идейные сталинисты? Это не совсем так. Они панически консервативны: весь смысл их службы состоит в том, чтобы препятствовать даже малейшим сдвигам в советском обществе в сторону либерализма. Конечно, есть в их среде затаенная тоска по сталинскому времени, когда их боялись все, включая даже высших номенклатурщиков, когда, по распространенному в аппарате партии и госбезопасности выражению, были «авторитет» и «порядок». Вернуть такой «порядок» они не прочь, но вряд ли хотят нового разгула ежовщины или бериевщины с неизбежными кровавыми чистками в их собственной среде. Органическая часть правящего класса номенклатуры, сотрудники КГБ так же хотят гарантии неотчуждаемости номенклатуры и жаждут безопасности.

Сознают они, что делают грязную работу? Да, но каких-либо душевных конфликтов в связи с этим у них незаметно. Защиту власти и привилегий своих и своего класса они считают делом жизненно необходимым, методы же внутренне оправдываются уверенностью в том, что все люди — свиньи. Остатки сомнений затаптываются культивируемым в среде работников госбезопасности кастовым духом, чувством своего превосходства и значительности, официально поддерживаемой мифологией чекистского героизма, беспощадности к врагу, преданности и прочих эсэсовских доблестей. Именно эсэсовских: вся эта идеология полностью уместилась в известную гиммлеровскую формулу: «Наша честь называется верностью». В освободившихся же от фашизма и полицейщины странах честь снова называется честью.

Справедливо принято жалеть несчетные жертвы террора полицейских органов номенклатуры. Но жалости заслуживают и сами сотрудники «органов». Хотя еще не терзаемые угрызениями совести, они уже осознали ту меру отвращения, которую их служба вызывает среди советского населения. При Сталине они, даже уйдя на пенсию, гордо носили «Значок почетного чекиста» и форму с голубым кантом. Теперь они скрывают свое чекистское прошлое. Люди их сторонятся: ни в одной компании, собирающейся на вечеринках, вы не встретите сотрудника «органов», даже в компании номенклатурщиков из партаппарата или дипломатов; гебистов не избегают только их собственные коллеги из карательных органов — МВД, прокуратуры, суда.

Таково отношение к сотрудникам «органов» не только среди интеллигенции, но и трудящихся. Оно давно уже отлилось в формулу: «Ты кто — человек или милиционер?» Появилось любопытное свидетельство психологической капитуляции КГБ перед столь распространившимся отвращением. Теперь, если «органы» хотят кого-нибудь дискредитировать в глазах населения и, в частности, друзей и коллег, распускается слух, что он — агент КГБ. Выражающийся здесь комплекс неполноценности «органов» — заключительный пункт психограммы сотрудников КГБ.

КГБ — советское учреждение. У него есть план и отчетность о выполнении, сложная иерархия начальников, поощрения и взыскания, путевки в санатории, партийные и комсомольские собрания — есть всё, что бывает в любом советском учреждении. А значит: есть в КГБ успехи и неудачи в работе, есть и пассивность, и энергия, и бюрократическая глупость, и леность мысли, и взлеты ее, и интриги, и подхалимство — всё есть. Нет непогрешимости, безошибочности, сказочной прозорливости, которые расписывает советская пропаганда.

Существует ли гарантия, что КГБ останется и дальше советским учреждением, а не сорвется в кровавую пропасть новой ежовщины? Хотя такое развитие трудно считать вероятным, гарантий нет. Дело в том, что уже бывали времена — в годы нэпа, да и позже, когда людям в Советском Союзе казалось, будто органы остепенились. А потом начиналась очередная вакханалия террора.

Так было даже накануне ежовщины. Вот что говорил корреспонденту «Frankfurter Allgemeine Zeitung» Пёрцгену его советский собеседник — беспартийный журналист: «Люди, пользующиеся привилегиями, всегда готовы сделать все, чтобы эти привилегии сохранить. Поэтому растет потребность в правопорядке. Смотрите, даже ГПУ стало жертвой этого процесса. ГПУ было совершенно независимой, суверенной тайной полицией. А сегодня оно — самое обычное учреждение, связанное законами, организация, которая уже не может вторгаться в жизнь и права других, во всяком случае ответственных работников».

Каждое слово можно повторить сегодня. Но сказано это было в 1936 году, когда на страну уже ложилась чудовищная тень ежовщины. Так что пока воздержимся — не будем повторять.