СВОЙ АМЕРИКАНЕЦ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

СВОЙ АМЕРИКАНЕЦ

Нелегко полюбить Америку. Нелегко привыкнуть к ошеломляющим стандартам ее разнообразия. К ее величию и убожеству. Агрессивности и благодушию. Беспечности и прагматизму.

Мне в этом смысле повезло. Я полюбил Америку раньше, чем ее увидел. Вернее, не Америку — отдельные ее черты.

С детства я любил американскую прозу. За демократизм и отсутствие сословных барьеров. За великую силу недосказанного. За юмор. За сочувствие ходу жизни в целом. За внятные и достижимые нравственные ориентиры…

Еще раньше я полюбил трофейные американские фильмы. За ощущение тождества усилий и результата. За идею превосходящего меньшинства. За гениальное однообразие четко вылепленных моделей…

Затем я полюбил джаз. Я полюбил его в шестидесятые годы интеллектуального расцвета. За оптимизм и непосредственность. За возрождение соборных чувств. За прозорливость к шансам гадкого утенка…

У меня появились знакомые американцы. (Джейн Галахер — откликнись!)

Я любил независимость их поведения. Элегантную небрежность манер. Презрение к условным нормам. Отсутствие музейного трепета. Мне нравились даже их узковатые пиджаки и одинаковые замшевые туфли…

Но вот я приехал. И всего этого оказалось мало. Америка выглядела чужой и недостижимой.

Я поселился в русском квартале. Общался только с русскими. Я вторил пошлым сентенциям:

«Литератор должен избегать чужого языка!»

Я поддакивал, когда говорили:

«Все американцы так примитивны!..»

Короче, я неудержимо превращался в марсианина…

Месяца четыре назад все изменилось. Все изменилось самым неожиданным образом. Произошло чудо. Я встретил американца, похожего на себя.

Еще раньше меня познакомили с девушкой. Ее рекомендовали как переводчицу. (Вернее, меня рекомендовали. Как подающего надежды автора.) Мне сказали:

— Во-первых, она красавица. Типичная героиня Боттичелли…

Живопись я знаю плохо. Точнее говоря, совсем не знаю. Фамилию, конечно, слышал…

Наконец мы познакомились. И я ее сразу же узнал. То есть я узнал героиню этого самого Боттичелли. Такие огромные глаза, ясный взгляд, сочетание чувствительности и целомудрия…

— Меня зовут Анн, — сказала девушка.

— Меня тоже, — говорю.

— Тоже — Анн? — поразилась девушка.

— Тоже — Сергей, — говорю.

Мы шли по улице. Я распахнул дверь полутемного бара. Сделал какой-то размашистый выкрик. То ли — «К цыганам!», то ли — «В пампасы!» Я изображал неистового русского медведя. Я был помесью Ильи Муромца с Джоном Вейном. Я сказал бармену:

— Водки, пожалуйста! Шесть двойных!

— Вы кого-то ждете? — поинтересовался бармен.

— Да, — ответила моя знакомая, — скоро явится вся баскетбольная команда.

Я поблагодарил ее и сразу опрокинул шесть двойных.

И тут же заказал еще четыре.

Вы спросите, а что же было дальше? И я без колебаний вам отвечу. Дальнейший ход событий был ужасен — меня неудержимо понесло. Мир изменился к лучшему. Спадали оковы тяжких комплексов. А дальше? Вы спросите, так что же было дальше? А дальше начал я бесстыдно лгать! Сначала я уверенно коснулся проблем литературного величия. Легко подмял Толстого с Достоевским. (А Чехова небрежно пощадил.) Затем коснулся дружбы с Евтушенко. (Что мало соответствовало правде.) И дал понять, что написал три книги, укрывшись псевдонимом — Искандер. В конце я сообщил непринужденно, что «Реквием» Ахматовой великой, написанный в трагические годы, Довлатову интимно посвящен…

Девушка молчала. Хотя в самом ее молчании было нечто конструктивное. Другая бы непременно высказалась:

— Закусывай! А то уже хорош!

(Кстати, в баре и закусывать-то нечем…)

Молчит и улыбается.

На следующих четырех двойных я подъехал к теме одиночества. Тема, как известно, неисчерпаемая. Чего-чего, а одиночества — хватает! Деньги, скажем, у меня быстро кончаются, одиночество — никогда…

А девушка все молчала. Пока я не спросил ее о чем-то. Пока я не сказал чего-то лишнего… Бывает, знаете, сидишь на перилах, тихонько раскачиваешься. Лишний миллиметр — и центр тяжести уже где-то впереди. Еще секунда, и окунешься в пустоту… Тут важно немедленно остановиться. И я остановился. Но еще раньше впервые прозвучало имя — Стивен Диксон.

Стивен Диксон…

Еще через неделю мы познакомились. Стивен оказался рослым мужчиной несколько декадентского вида. Без той чуточку раздражающей спортивности, которой гордятся университетские американцы. Мне одинаково трудно представить его себе как в галстуке, так и в шортах…

Притом — открытое лицо, ясный взгляд (как это они друг друга находят?!) и совершенно детская улыбка…

Я спросил его:

— Что ты думаешь о русской литературе?

— Я ценю ее выше, чем американскую. Сначала прочитал Тургенева. Называется «Отцы и дети». Я предполагал, что это семейная история в манере Диккенса. Меня поразила глубина этого романа, его универсальная значимость. Я прочитал всего Тургенева, затем увлекся Достоевским. Лучший роман, который я знаю, — «Идиот». По степени духовности — это непревзойденный шедевр. Самая законченная книга Достоевского — «Преступление и наказание». В ней больше соразмерности, логики и мастерства…

— Что ты думаешь о Солженицыне?

— Это — великий прозаик. Именно — прозаик. Хотя его политическая роль — огромна. Но меня интересует проза. Многие у нас рассматривают Солженицына исключительно как публициста. Игнорируя драматургию его романов, его эллиптический синтаксис… Если уж Норман Мейлер с его «Исповедью палача» выступает как беллетрист!.. И даже удостаивается литературных премий… То Солженицын заслуживает этого вдвойне…

Очень хорош Набоков. Его надо оценивать по шкале, им самим утвержденной. То есть по шкале чести и эстетизма. Не стоит ждать от него бытописания или принципиальной духовности. Его литература духовна, насколько духовна жизнь природы. Нельзя обвинять в аморализме засуху или тропический ливень…

…«Мастер» Булгакова — замечательная книга, точно сконструированная и при этом — лирическая. Сочетание лирики и математического расчета…

…Пастернак мне кажется несколько декоративным…

…Иногда русская литература присваивает функции церкви. Лично мне это импонирует. Хотя в Америке церковь и культура разделены более четко…

…Из современных русских? Ерофеев, Войнович…

Мне было приятно все это слушать. Давно уже чужие суждения не подкупали меня так решительно.

С Вайлем и Генисом — уж как дружны! По телефону друг другу читаем страницы из Гоголя. А вот насчет Зиновьева — разошлись. И с «Эхом» какие-то неясности… Не говоря о Мамлееве…

Тогда я позвонил домохозяйке Радмиле Керн, которая хорошо знает английский язык. Я спросил:

— Ты читала рассказы Стивена Диксона? На кого он похож?

— На тебя, — сказала Рада, — на тебя и похож… Городские истории. Банальность, гротеск… Два плана, экстатический и будничный…

Я обращаюсь к Стивену:

— Ты выпустил четыре книги. Две из них — в «Харпер энд Роу». Опубликовал 125 рассказов… А как насчет денег. Был ли коммерческий успех?

Стивен ответил коротко и четко:

— Гордится, гордится, — сказала Анн Фридман.

Стивен перебил ее:

— Одна книга могла стать бестселлером. Если бы издательство потратило хорошие деньги на рекламу…

— А мог бы ты написать коммерческий роман? Поставить себе такую задачу?

— Думаю, что мог бы. Опыта у меня достаточно. Но это значило бы убить в себе писателя. Нельзя после «Гамлета» браться за телесерию. Пути обратно — нет. Это хорошо понимал Томас Вулф…

— До чего напоминает Охапкина! — сказала моя жена. (Давно уже пора вывести ее на сцену.) — До чего напоминает Охапкина!..

…Охапкин двадцать лет писал стихи. Его нищета граничила с безумием. Питался он булкой и злаками с газона.

У него был кот. Звали кота — Барометр. Кот выполнял ответственную функцию.

Дело в том, что поэт боялся умереть от истощения. Человек потусторонний, он рисковал не заметить собственной кончины.

И он приобрел кота. Кот служил показателем жизни. Если кот терял сознание от голода, поэт шел к друзьям. Занимал три рубля. Покупал макароны себе и коту. И вновь принимался за стихи.

Кот заменял ему пульс…

— До чего напоминает Охапкина! — сказала моя жена…

Недавно Анн и Стивен уехали в Мэйн. Анн в свободные часы переводит мой очередной рассказ. Задает в письмах интересные вопросы. Например, «Что такое — вобла?» И жалуется, что Диксон очень громко стучит на машинке.

Скоро они вернутся. Я зайду в магазин «Красное яблоко». Куплю у добродушного Мони связку воблы. Угощу моих американских друзей.

А сейчас я пишу на огромном листе бумаги толстым зеленым фломастером:

«Диар Анн энд Стивен! Вобла из э драй фиш. Итс вери тэсти. Белив ми. Ай эм вэйтинг фор ю!..»

Что в строгом переводе означает:

«АНН И СТИВЕН, ВЫ — ТА ЕДИНСТВЕННАЯ АМЕРИКА, КОТОРУЮ Я ЗНАЮ И ЛЮБЛЮ!»

«Новый американец», № 31, 9—14 сентября 1980 г.