Дайте нам легкомысленного Гилберта, и мы спасем журналистику

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Дайте нам легкомысленного Гилберта, и мы спасем журналистику

Он оставил много разного: романы, пьесы, стихи, детективные рассказы, книги путевых заметок, литературно-критические, социологические, богословские сочинения. Но памятник ему стоит по ведомству газетно-журнальной эссеистики, где Гилберт Кит Честертон совершил открытие: события и явления важны не сами по себе, важны те события и явления, о которых написано.

Разумеется, первостепенен тут масштаб журналистской личности — кем написано. Он показал это тем более убедительно и наглядно, что обо всем для себя главном умел говорить походя, вскользь. Честертон сделал даже больше, чем сформировал журналистский стиль, — он направил стиль мышления, дискредитировав пафос и претензию журналистики на решение вечных вопросов.

Мало что внушало ему большее омерзение, чем «пророческая напыщенность, которую напускает на себя газетчик». И мало что звучит более актуально для сегодняшней отечественной прессы, чем его слова: «Первым шагом к честной журналистике является признание того, что она не более чем журналистика», «газета должна быть попросту исчерпывающим отчетом умного человека о своих ежедневных впечатлениях» и, наконец, призыв: «Дайте нам легкомысленную журналистику, и мы спасем Англию».

Отказ от мессианских притязаний — непростое дело для пишущего, даже если он пишет о филателии или хоккее. Моралист и просветитель Честертон тоже никогда не отказывался от морализаторства и просветительства, желая исправить мир. Другой и важнейший вопрос — как он это делал. По касательной. Между прочим. Проговариваясь.

Из досужей байки о цветных металлах вырастает проповедь: «Белое — самый настоящий цвет. Добродетель — не отсутствие порока и не бегство от нравственных опасностей; она жива и неповторима, как боль или сильный запах».

Честертон взбирается на амвон незаметно. Вот только что он каламбурил и приплясывал — а вот уже там, откуда вещает, но так, словно пробалтывается за рюмкой: «Почти все лучшее на свете можно купить за полпенса, кроме солнца, конечно, луны, земли, звезд, гроз и друзей. Их мы получаем даром».

Слушателя (читателя) завораживает небрежность, ее расчисленная обманчивость. Пустяковый треп, которому не внимаешь по его несерьезности, сам влетает в уши, оставляя в сознании мысль о величии пустяков: «Как-то я хотел написать стихи о том, что ношу в кармане. Но все было некогда; да и прошло время эпоса».

Честертон не боялся писать о ерунде, свято веря в то, что любая малость не зря занимает в мире отведенное ей место. Он все помещал в контекст, и любой зонтик, депутат или герань отсчитываются у него от Гринвича и от Р. X. В этом остром и безошибочном чувстве космических пропорций — залог равновесия и нормы, источник знаменитого жизнелюбия Честертона, по сей день вызывающего восторг или раздражение.

Настолько стоек был он в своем оптимизме и здравомыслии, что прозорливый слепец Борхес принялся искать оборотную сторону ясного лика Честертона — и, будучи Борхесом, конечно, обнаружил и написал о черной фантастике честертоновских мечтаний. Он нашел то, что очень хотел найти, — исходным пунктом борхесовских поисков было неверие в возможность такого сочетания: жизнелюбие вкупе с талантом и умом. Но в его характеристике Честертона: «Грешил мнением, что самый факт существования настолько чудесен, что никакие злоключения не могут избавить нас от несколько комической благодарности» — одно словцо «грешил» говорит больше о самом Борхесе, чем все остальное — о Честертоне.

Поразительно, но великий парадоксалист Борхес оказался тут традиционен, чтобы не сказать — банален, следуя стандартному представлению о том, что жизнерадостный человек — либо дурак, либо только что проворовался. А Честертон и это предвидел: «Радость — куда более неуловимая материя, чем страдание. В радости — смысл нашего существования, мелочный и великий одновременно. Мы вдыхаем ее аромат с каждым вздохом, ощущаем ее аромат в каждой выпитой чашке чаю. Литература радости — бесконечно более сложное, редкое и незаурядное явление, чем черно-белая литература страданий».

Конечно, Честертон тоже находил то, что искал, накрывая своей огромной тенью все встреченное по дороге, но поскольку его путь был неторен, то и находки неожиданны. И если Борхес высматривал в оптимисте сатанинский мрак, то Честертон обнаружил энергию и задор в пессимисте Байроне, попутно выведя универсальную формулу: «Поэт может лгать словами и фразами, но не может лгать ритмом».

Он смущал умы незамутненностью ума, уязвлял шутливостью и легкостью, раздражал разбросом интересов. Поражал скорописью и частотой. В «Иллюстрейтед Лондон ньюс» Честертон публиковал свою еженедельную колонку с 1905 по 1930 год — тогда жанр назывался фельетоном, о котором мы долго думали, что это про домоуправа. За четверть века Честертон пропустил всего две недели. Вероятно, излишне глубоко задумался — два раза из тысячи трехсот, — оттого и нарушил беспримерную чистоту журналистского рекорда. Впрочем, рекорд — это уже претензия, отклонение от нормы, дурной тон. Так что Честертон, возможно, пропустил эти два номера нарочно.

1994

Данный текст является ознакомительным фрагментом.