XIII

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

XIII

…Рокот бронетранспортера исчез, превратившись в урчание кондиционера. Я был одет не в военную форму – теперь на мне болтались выцветшая майка и вылинявшие от многократной стирки небесно-голубые джинсы.

Напротив за круглым столиком сидел Игорь Ковальчук.

Бычье лицо его было спокойно. Незаметней, чем чередование теней, оно меняло выражение, напоминая то древнеримского диктатора, то крестьянина-баска. Он, как и Мовчан, беспрестанно сосал сигареты. Ворочал налитыми кровью глазами. Казалось, я слышал, как она тяжело и ритмично стучит в его висках.

– Я харьковчанин, – он выдавил улыбку на пухлых губах, но тут же стер ее тыльной стороной ладони. – Родился в шестидесятом.

– Мы одногодки, – сказал я.

– Замечательно, – сказал он. – Как и все молодые люди, я имел множество увлечений, но больше всего я любил поэзию, спортивную стрельбу, историю, музыку и, конечно, девушек. Так вот, с первыми тремя увлечениями у меня не было проблем в нашем свободолюбивом обществе.

А вот за музыку и девушек мне часто доставалось – меня учили, внушали, говорили…

С девушками было сложнее всего – эта проблема доходила до скандалов и в школе, и дома. На каждом родительском собрании моим родителям говорили, что они должны удержать сына от развращения. Меня стыдили, говорили, как же мне не стыдно в такие молодые годы не ночевать дома, спать с девушками. Я взрывался и кричал: «Мне теперь 17 лет, и мне нельзя спать с девушкой, потому что я еще молодой, а когда я буду седой и старый, то все скажут: надо же, какой старый, а за бабами бегает». Весь класс смеялся, а учительница злилась, грозясь каждый день позвонить моей матери.

Итак, в 1978 году я окончил десять классов средней школы № 90 города Харькова. Получил паспорт, освоил профессию электромеханика по самолетам и пошел работать на авиационный завод. Дни летели за работой, вечера – за поэзией и стрельбой, я узнавал новых людей, переживал удачи, падения, любовь и рифмовал свои строчки. Я видел наш однообразный, инкубаторный люд, воспитанный директивами партии. Так прошли два года, и властная рука системы вклинилась в мою жизнь, разорвала однотонный цвет моего существования и направила меня в армию.

На призывном пункте нас было 160 спортивных, умеющих стрелять ребят. Я был 120-м по счету команды № 80 особого назначения.

Попрощавшись с родителями, сестрой и друзьями, весной 1980 года я покинул свой родной и любимый город, забрав с собой воспоминания, поэзию и умение стрелять.

Поезд уносил нас на юг. Мы проводили время за картами и водкой. Так прошло 12 дней утомительного путешествия, и мы оказались в Туркменистане, в одном из грязных провинциальных городишек. Там находилась часть, в расположение которой весной 1980-го я прибыл вместе со своими товарищами.

Начались тяжелые дни физической подготовки. На каждые десять новобранцев было два сержанта, которые учили нас всему, нападению, обороне, работе штыком и прикладом и, конечно же, стрельбе. Со стрельбой у меня было отлично, но вот с физической подготовкой было сложнее.

Через два с половиной месяца мы приняли присягу. Нас всех построили и объявили, что на нашу долю выпала большая честь, что партия доверяет нам выполнить наш интернациональный долг в Афганистане. Мы должны будем помочь афганскому народу удержать завоевания Апрельской революции и защитить его от кровожадной акции империализма, который вторгся на территорию дружественного нам Афганистана, ставя тем самым под угрозу наши южные рубежи.

В течение двух дней мы были расформированы. 160 человек разлетелись по земле Афгана.

Я и двенадцать моих друзей прибыли в расположение разведдесантного подразделения, позывной «Ромашка», которое находилось в 25 километрах к югу от города Мазари-Шариф…

– ...Через полтора часа мы будем в Мазарях, – ухмыльнулся лейтенант. – Чаю хочешь?

– Давай.

Он бросил мне холодную флягу.

– Пакистанская?

– Ага, – ответил он.

Лейтенант сапогом расплющил пустую банку от компота, приоткрыл люк и выбросил ее на обочину спешно уносившейся назад дороги…

...Ковальчук зачем-то расстегнул и опять застегнул ворот рубашки. Пригладил волосы на голове, защемил указательным и большим пальцем прямую переносицу, закрыл глаза.

Помолчал с минуту. Сказал:

– В расположение 7-й роты мы попали после обеда. Капитан Руденко посмотрел на нас и торжественно объявил:

«Вот, братва, теперь вы есть мясо, натуральное мясо, предназначенное для шакалов. Запомните мои слова: вы должны стать волками или умереть – одно из двух. Не нюхав крови, не можешь жить, не можешь бегать, тебя загрызут!» Потом капитан позвал старшину и приказал выдать нам оружие.

Слова ротного командира впились в мой мозг натуральными волчьими клыками. Ничего не понимая, я думал: почему он такой злой, что мы ему сделали, за что он на нас набросился?

Но уже через месяц я был хуже него.

Получив должность разведдесантника, заслужив доверие старших ребят похабными шуточками, я чувствовал, как меня засасывает огромный кровавый водоворот, в котором я теряю способность думать. Только работаю штыком и прикладом. Скоро я потерял своего друга Олега. Потом был Витя. Его голубые застывшие глаза остались шрамом на моем сердце. Его последние слова были: «Ты знаешь, Гарик, прожить мы могли бы по-другому».

Я терял контроль над собой, кричал сквозь слезы, поливая местность пулеметным огнем.

Так прошли шесть месяцев службы. Я стал, как все, – закрывал глаза павшим товарищам без дрожи в руках, курил наркотики. Кисло-сладкий запах крови уже не переворачивал мои внутренности тошнотой, при стрельбе в упор глаза не закрывались.

В январе 1981-го я понял слова ротного командира. Я превратился в заедаемого вшами матерого волка. Мне было присвоено звание ефрейтора, три месяца спустя – звание младшего сержанта и должность оператора-наводчика БРМ.

Я не знал, чего я хочу. Я был такой и не такой. За все время службы под мой пулемет не попал ни один американец. Просыпался и снова думал: почему бы властям не сказать нам всю правду? Мол, так и так, братва, нужно захватить Афган. Все ясно и понятно. Так нет, обманули нас, своих же солдат, крутят нами, как игрушками, а мы дохнем, как мухи.

По вечерам я выл с тоски, а утром смеялся.

Несколько эпизодов из жизни там стали для меня поворотными.

Дело было в полку в Мазари-Шариф. Шестая горнострелковая рота. Служили в ней три неразлучных дружка – один парень по "фамилии Панченко, второй – киевлянин, третий – с Алтая. Фамилии этих двоих не помню. Как-то раз они здорово напились браги. Захотелось им «гаша» и барана. Пошли в соседний кишлак. На дороге повстречали старика. Ну, они бухие… Словом, хрясь его по голове – аж у автомата цевье отскочило. Правда, они этого не заметили. Деда в кусты затащили и пошли дальше. Добрались до кишлака, зашли в дом. Там женщина. Начали ее насиловать, та – орать. Выскочила сестра. Молодцам не оставалось ничего другого, как заколоть тех баб. Зашли в следующий дом. Там дети. Солдаты открыли по ним огонь из АК. Всех уложили, но одному удалось скрыться. Панченко потом на суде говорил, что по пьяни не заметил пацана, потому, дескать, и не удалось его прикончить. Потом зашли в дукан. Взяли целый мешок гашиша, прихватили барана. Возвратились в часть.

Панченко обнаружил, что на автомате нет цевья, а на цевье ведь стоит номер автомата… Потопали обратно. Деда добили, чтобы не крякал. Нашли в кустах цевье. Опять вернулись.

Утром строят роту. Выходит спасшийся мальчуган. Следом за ним – ротный, замполит и особист. Парень обошел строй и указал пальцем на Славку. Панченко и Славка – словно братья-близнецы. Славка не выдержал, крикнул:

«Вон Панченко, он убивал – пускай и расплачивается!» Панченко вышел из строя. Пацан завизжал: «Она! Она в меня стрелял!»

Суд был в Пули-Хумри. Длился шесть месяцев – показательный. Потом осужденных отвезли в Термез. Перед отъездом они сказали, что будут писать письмо Брежневу, просить о помиловании. Они раскаивались лишь в том, что не прикончили парня. Пока подследственные сидели в Пули-Хумри, им ребята с полка регулярно героин и опиум передавали. Шприц достали раньше. Долбились ежедневно. На пятый месяц они закололись до чертиков – ходить не могли: их водили. На суде Панченко сказал: "Когда на операциях я по вашему приказу двадцать человек в день на тот свет отправлял, вы говорили – молодец! Отличник боевой подготовки! На Доску почета!.. А когда я жрать захотел – хорошо, надолбился я тогда, пьяным был – и пошел за бараном, потому что продовольствия не было, убил таких же людей, что и всегда убивал, но на сей раз не по вашему приказу, вы меня судить вздумали?! Суд заявил, что Панченко извергает антисоветскую пропаганду… Ротный тогда пришел к нам и сказал: «Вот видите, братва, три дурака попались. Делайте, что хотите, но не попадайтесь!»…

– ...Не верю, что ротный так сказал, – лейтенант сплюнул в люк. – Не верю, и баста!

– В рассказе Ковальчука я обнаружил достаточно логических несостыковок, – заметил я. – Однако меня интересует не столько мера правдивости этого человека, сколько его образ мышления. Конечно, и он, и Мовчан, и другие бывшие военнопленные старались оправдать свое дезертирство в моих, но, главное все-таки в своих глазах. На меня им было плевать. Они знали, что мы вряд ли еще когда-нибудь свидимся.

– Кто их разберет… – задумчиво произнес лейтенант и положил ноги на сиденье. – А сам Ковальчук считает, что он благородней Панченко?

– По-моему, нет.

Я взял флягу, гревшуюся у воздуходува, и сделал большой глоток крепкого чаю…

…Ковальчук налил в пластиковый стаканчик «Коку» и, лихо запрокинув голову, осушил его до дна. Словно стопку водки.

– Сколько раз, – сказал он, – мне самому приходилось делать то же самое. Просто-напросто Панченко попался, а другие – нет.

Ковальчук покрутил сигаретку в крепких, мозолистых пальцах с обгрызанными ногтями. Понюхал ее, закурил.

– Как-то, – вспомнил он, – у нас скопилось три битых БТРа. Начальство собралось отправить их обратно в Союз.

По этому поводу заставили нас три дня корячиться, отвинчивать днище. Туда надо было барахло засунуть, чтобы в Союзе сдать: контрабанда. Ведь никто на границе не будет дрючиться со шпангоутами, смотреть, что везут. Проверяющий подмахивает бумагу, а не хочет – его покупают.

От нас два солдата ездили в Союз, сопровождали. Чтобы они держали рот на замке, офицеры разрешили им пару недель дома поболтаться… Половину барахла солдаты унесли тогда с собой: думаешь, офицер помнит, что везет? Сколько за годы войны наркотиков и оружия в Союз было переправлено – подумать страшно…

После гашиша – крутой кайф. Правда, следом – зверский аппетит. Вот тогда-то и прешь за бараном в кишлак.

Можно хорошо отключиться, если накуришься и напьешься одновременно. Но вот чем гашиш плох: если в твоей голове застряла какая-то проблема, она начинает тебя убивать, сводить с ума. Я дурел, бесился от гашиша. Начинал опять и опять думать о войне, о том, кто же следующий в этой б… роте?!

На операцию лучше всего идти обкуренным: звереешь.

После водки или сухого спирта, разбавленного в воде, ты все свое тело чувствуешь, а после наркотика – вроде как обезболиваешь себя, вообще перестаешь что-либо чувствовать. Только вот потом приходишь и падаешь. Словно где-то внутри завод кончился. И каждая мышца болит. А на боевых – куришь и бегаешь. Куришь и бегаешь, как чумной. Гашиш глушит эмоции, сглаживает нервные срывы. А их полно. Особенно вначале.

Видишь, как приятель в кишлаке ногой дверь вышибает.

А оттуда – смуглая тощая рука с серпом. Р-р-раз по брюху: все кишки на земле. А приятель стоит, смотрит и поверить не может, что это не во сне. Ты видишь такое – тебе плевать, что и кто там в доме. Ты туда лимонку – одну, другую.

Бум-м! Крыша взлетела. Когда ты накурился, не замечаешь, что устал. Носишься козлом по горам и кишлакам без остановки.

Ковальчук достал из кармана синий платок и вытер им вспотевший лоб. Капельки пота катились от висков вниз по щекам. Правый уголок рта чуть дрожал.

– Потерял я себя там, – сказал он упавшим голосом. – Потерял… Потом еще случай был… Хотя погоди, дай стих прочитаю.

Он откинулся на спинку стула, глянул вверх, словно было там начертано что-то, невидимое мне. И начал тихим низким голосом:

Дорога,

Колесом раздавлена-душа…

Нервы,

Банку водки пропускаю.

Кошмар,

Куски судьбы.

Я девочку в белом вспоминаю.

Рамадан.

Она так молода,

Через дорогу, словно лебедь, проплывала.

Рывок, толчок, –

Кровавая слеза мне на сердце

По триплексу спадала

И только пульс

Налитых кровью глаз.

Свою сестру на место той я ставил.

И снова крик,

Скрипели тормоза,

Тянули жилы,

Ад мне напевали…

Несколько мгновений он сидел молча, медленно опускал глаза. Когда его взгляд пересекся с моим, Ковальчук усмехнулся. Выждал несколько секунд, сказал:

– Так вот, случай был. Стихи как раз об этом. Сопровождали мы группу артистов, которые неожиданно свалились на наши головы. Мы только что провели недельную операцию в переулках Айбака и приехали в расположение, чтобы выспаться. А тут на тебе! Звонит начальник штаба и говорит:

«Слышь, ребята, тут артисты приехали выступать перед афганскими коммунистами, так надо их до Джаркундука подкинуть, да и вам интереснее с бабами проехаться». Хорошо, сделаем. Сели по машинам. Выехали на дорогу. БМП, соприкоснувшись стальными зубчатыми гусеницами с асфальтом, взревела, выбросила клубы черного дыма и набрала скорость.

***

В десантном отделении машины находились молодая певица, прапорщик и я. Прапорщик все приставал к девушке с дурацкими шутками, показывал ей свой пистолет, рассказывал ей про свои похождения. Я же поглядывал на нее редко, только в тот момент, когда отрывался от прицела. Она сидела за пультом лазерного оператора, и получалось так, что мы встречались глазами. И вот в один момент она мне говорит: «У тебя красивые глаза. Я бы хотела иметь такие, давай поменяемся». – «Слышишь, девушка, оставь меня, если я оторвусь от прицела, то ты и я окажемся на том свете, поняла?» – ответил я ей. Прапор все продолжал рассказывать ей о том, какой он великий вояка. Вдруг она сказала:

«Пошел ты вон!» Водитель услышал это, обернулся и, скаля зубы, крикнул прапору: «Молодец баба! Как она тебе врезала!» Зазевавшийся водитель не сумел удержать машину. Она пошла юзом прямо на обочину дороги, где стояли ребятишки – девочка двенадцати лет и мальчик. Было ему лет семь, не больше. Мальчик выскочил из-под гусеницы, а девочка не успела. Ее широко открытые черные глаза в предсмертном крике смотрели мне в прицел, оставляя черно-белую фотографию на моем сердце. Я заорал: «Коля, вправо!»

Но было уже поздно. Левый бок машины слегка качнуло: девочку намотало на гусеницу. Я видел сквозь триплекс окровавленные куски мяса. Все еще слышал ее крик. Прапор рыпнулся к рации: «Ромашка»! «Ромашка!» В ответ заорал капитан: «Приедешь, я вам всем.., дам!» У машины номера были замазаны грязью, ее не запомнили.

***

Когда мы подъехали к месту, певица, увидев кровь на броне, спросила: «Ой, что это?» Прапор стал объяснять. Певица стояла, кивала головой, приговаривала: "Да, понимаю…

Что поделаешь… Война есть война…" Повернулась и пошла петь свои дурацкие песни.

А я сидел на башне машины с Колей, курил гашиш, проклиная себя, певицу и прапорщика.

Ковальчук скрестил руки на груди и выпустил мне в лицо струю дыма.

– За два года, – сказал он, – я выполнил все приказы, которые мне давались. Потом подумал: не могу я так жить больше!!! Не могу жить в этом обмане! Господи, думал я, ведь он меня будет преследовать всю оставшуюся жизнь. Я постараюсь, конечно, залить ложь водкой. Но найти себя не смогу. Даже написать о пережитом не смогу. Ведь тогда, в восьмидесятом году, замполит говорил, что по возвращении из Афгана мы не имеем права рассказывать про войну.

Я решил уйти, когда мне оставалось всего десять дней до отъезда, когда, собственно, все бумаги и документы уже были у меня на руках. Я написал последнее письмо домой, собрал всю свою амуницию, взял оружие и ушел.

В кишлаке неподалеку меня приютили партизаны. Мы сидели и пили чай. В какой-то момент я спиной понял, что кишлак окружают наши. Меня схватили, вернули на кундузскую гауптвахту. Началось четырехмесячное следствие.

31 июля 1982 года я попытался уйти опять. Пошел в сортир, отодрал доску от стены, пролез в дыру и рванул. На этот раз я победил. Четыре долгих года провел я в повстанческом отряде. Теперь я здесь. Все.

Ковальчук сидел молча, устало опустив голову. Я ждал несколько секунд, перехватил тяжелый взгляд Ковальчука, посмотрел на него в упор: глаза – в глаза.

– А теперь, – попросил я, – попытайся объяснить мне свой уход как можно более компактно. В двух-трех предложениях.

Он глядел на меня не моргая, словно вдаль. В его черных глазах я видел два собственных отражения.

Скоро я почувствовал резь в глазах, но усилием воли продолжал удерживать веки. Мне удавалось это еще секунд пятнадцать.

– Я понял, – медленно сказал Ковальчук, – что не смогу смотреть в глаза матерям погибших в Афганистане солдат. Поэтому я ушел. И на этот раз – окончательно…

– …Интересный тип, – задумчиво произнес лейтенант. – Только вот никак не пойму, почему он не смог бы смотреть в глаза матерей. Не вижу логики.

– Я тоже.