О красоте диктатуры и тайне бабочки в цементе Елена Юрьевна С. — третий секретарь райкома партии, 49 лет

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

О красоте диктатуры и тайне бабочки в цементе

Елена Юрьевна С. — третий секретарь райкома партии, 49 лет

Ждали меня вдвоем — сама Елена Юрьевна, с которой мы договаривались о встрече, и ее московская подруга Анна Ильинична М., приехавшая погостить. Она тут же включилась в разговор: «Давно хочу, чтобы кто-то объяснил мне, что с нами происходит». Ничего в их рассказах не совпадало, кроме знаковых имен: Горбачев, Ельцин… Но у каждой был свой Горбачев, и свой Ельцин. И свои 90-е.

Елена Юрьевна:

— Разве уже надо рассказывать о социализме? Кому? Еще все — свидетели. Честное слово, удивлена, что вы ко мне пришли. Я — коммунистка… номенклатура… Нам же сейчас не дают слова… затыкают рот. Ленин — бандит, Сталин… Мы все преступники, хотя на моих руках нет ни капли крови. Но на нас клеймо, на всех…

Может быть, через пятьдесят или сто лет о той нашей жизни, которая называлась социализмом, будут писать объективно. Без слез и проклятий. Начнут раскапывать, как древнюю Трою. Недавно вообще хорошо сказать о социализме было нельзя. На Западе после крушения СССР поняли, что марксистские идеи не кончились, их надо развивать. Не молиться на них. Маркс не был там идолом, как у нас. Святым! Сначала мы его боготворили, а потом предали анафеме. Все перечеркнули. Наука тоже принесла человечеству неисчислимые бедствия. Давайте тогда истреблять ученых! Проклянем отцов атомной бомбы, а еще лучше — начнем с тех, кто порох изобрел! С них… Разве я не права? (Я не успеваю ответить на ее вопрос.) Правильно… правильно, что из Москвы выбрались. В Россию, можно сказать, приехали. По Москве когда гуляешь, кажется, что и мы Европа: роскошные машины, рестораны… Золотые купола блестят! А вы послушайте, о чем у нас люди говорят в провинции… Россия — это не Москва, Россия — это Самара, Тольятти, Челябинск… жопинск какой-нибудь… Что на московских кухнях можно узнать о России? На тусовках? Бла-бла-бла… Москва — столица какого-то другого государства, а не того, что за кольцевой дорогой. Туристический рай. Москве не верьте…

К нам приезжают и сразу: ну, это совок. Люди живут очень бедно даже по российским меркам. Ругают богатых, злятся на всех. Ругают государство. Считают, что их обманули, никто им не говорил, что будет капитализм, они думали, что социализм начнут исправлять. Ту жизнь, которую все знали. Советскую. Пока они на митингах драли глотки: «Ельцин! Ельцин!» — их обобрали. Без них разделили заводы и фабрики. И нефть, и газ — то, что как говорится, от Бога. Но это только сейчас поняли. А в девяносто первом все в революцию пошли. На баррикады. Хотели свободы, а что получили? Ельцинскую… бандитскую революцию… Сына моей подруги чуть не убили за социалистические идеи. Слово «коммунист» было оскорблением. Свои пацаны во дворе чуть парня не убили. Знакомые. Сидели в беседке с гитарами и разговаривали: скоро, мол, пойдем стенкой на коммунистов, вешать будем их на фонарях. Мишка Слуцер — папа его у нас в райкоме работал — он мальчик начитанный, процитировал им английского писателя Честертона: «человек без утопии гораздо более страшен, чем человек без носа…». И его за это — ботинками… сапогами… «А, жиденыш! Кто революцию в семнадцатом году делал?» Я помню этот блеск в глазах людей в начале перестройки, никогда его не забуду. Коммунистов готовы были линчевать, отправлять по этапу… В мусорных контейнерах валялись книги Маяковского, Горького… Сдавали на макулатуру сочинения Ленина. Я подбирала… да! Вот! Я ни от чего не отрекаюсь! Ничего не стыжусь! Не меняла масть и не перекрашивалась из красного цвета в серый. Есть такие люди: «красные» придут — они радостно встречают «красных», «белые» придут — они радостно встречают «белых». Кульбиты совершались потрясающие: вчера — коммунист, сегодня — ультрадемократ. На моих глазах «честные» коммунисты превращались в верующих и либералов. А я люблю и никогда не разлюблю слово «товарищ». Хорошее слово! Совок? Прикусите язык! Советский человек был очень хороший человек, он мог поехать за Урал, в пустыню — ради идеи, а не за доллары. Не за чужие зеленые бумажки. Днепрогэс, Сталинградская битва, выход в открытый космос — это все он. Великий Совок! Мне до сих пор приятно писать — СССР. Это была моя страна, а сейчас я живу не в своей стране. В чужой стране я живу.

Советской я родилась… Наша бабушка не верила в Бога, но верила в коммунизм. А наш папа до самой смерти ждал, что социализм вернется. Уже пала Берлинская стена, развалился Советский Союз, а он все равно ждал. Навеки разругался со своим лучшим другом, когда тот назвал флаг красной тряпкой. Наш красный флаг! Кумачовый! Папа был на финской войне, за что они воевали, он так и не понял, но надо было идти, и он пошел. Об этой войне молчали, называли ее не войной, а финской кампанией. Но папа нам рассказывал… Тихо. Дома. Редко, но вспоминал. Когда выпьет… Пейзаж его войны — зимний: лес и метровой высоты снег. Финны воевали на лыжах, в белых маскхалатах, появлялись везде неожиданно, как ангелы. «Как ангелы» — это папины слова… Могли за ночь вырезать заставу, целую роту. Мертвые… В папиных воспоминаниях мертвые всегда лежали в лужах крови, из сонного человека крови выходит очень много. Крови было столько, что она проедала метровый снег. После войны папа не мог зарезать даже курицу. Кролика. Сильно расстраивался от вида любого убитого животного и теплого запаха крови. Он боялся больших деревьев с густой кроной, на таких деревьях обычно прятались финские снайперы, их называли «кукушками”. (Молчит.) Хочу добавить… От себя… После Победы наш городок утопал в цветах, это буйство какое-то было. Самый главный цветок — георгины, его клубни надо было зимой сохранять, чтобы не замерзли. Боже упаси! Их укутывали, укладывали, как будто это маленький ребенок. Цветы росли возле домов, за домами, у колодцев и вдоль заборов. После страха особенно хочется жить, радоваться. А потом цветы исчезли, сейчас этого уже нет. А я помню… Вспомнила сейчас… (Молчит.) Папа… Провоевал наш папа всего полгода и попал в плен. Как он попал в плен? Они наступали по замерзшему озеру, а артиллерия противника била по льду. Мало кто доплывал до берега, а те, кто доплывал, они уже были без сил и без оружия. Полуголые. Финны им тогда протягивали руки. Спасали. Кто-то хватался за эту руку, а кто-то… Было много таких, кто не принимал помощь от врага. Их так учили. А папа ухватился за чью-то руку, его вытащили. Я хорошо помню папино удивление: «Они дали мне шнапса, чтобы я согрелся. Одели в сухое. Смеялись и хлопали по плечу: “Живой, Иван!”». Папа раньше никогда не видел врагов вблизи. Не понимал, почему они радуются…

В сороковом году закончилась финская кампания… Советских военнопленных обменяли на финнов, которые находились у нас в плену. Навстречу друг другу они шли колоннами. Финнов, когда они поравнялись со своими, стали обнимать, жать им руки… Наших встретили не так, их встретили как врагов. «Братцы! Родненькие!» — кинулись они к своим. — «Стоять! Шаг в сторону — стреляем!» Колонну оцепили солдаты с овчарками и повели в специально приготовленные бараки. Вокруг бараков — колючая проволока. Начались допросы… «Как ты попал в плен?» — спросил следователь папу. — «Меня финны вытащили из озера». — «Ты — предатель! Ты спасал свою шкуру, а не Родину». Папа тоже считал, что он виноват. Их так учили… Не было никакого суда. Вывели всех на плац и зачитали перед строем приказ: шесть лет лагерей за измену Родине. Отправили в Воркуту. Там они строили железную дорогу в вечной мерзлоте. Бог мой! Сорок первый год… Немцы уже под Москвой… А им не говорили, что война началась — они же враги, будут радоваться. Уже вся Беларусь под немцами. Взят Смоленск. Когда они узнали об этом, сразу все захотели на фронт, писали письма начальнику лагеря… Сталину… Им отвечали: вы, мол, сволочи, работайте на победу в тылу, на фронте нам предатели не нужны. И они… папа… я от папы это слышала… Они все плакали… (Молчит.) Вот с кем бы вам встретиться… Но папы уже нет. Лагерь ему жизнь укоротил. И перестройка. Он очень страдал. Не понимал, что случилось. Со страной, с партией. Наш папа… В лагере за шесть лет он забыл, что такое яблоко и кочан капусты… простыня и подушка… Три раза в день им давали баланду, буханка хлеба — на двадцать пять человек. А спали — под голову полено, вместо матраца — доски на полу. Наш папа… Странный он был, не такой папа, как у других… Не мог ударить коня или корову, пнуть ногой собаку. Мне всегда было папу жалко. А другие мужчины над ним смеялись: «Ну какой ты мужик? Баба!». Мама плакала, что он… ну что он не такой, как все. Возьмет в руки кочан капусты и разглядывает… Помидор… Первое время вообще молчал, ничем с нами не делился. Лет через десять заговорил. Не раньше… да… Одно время в лагере он возил мертвых. За день собиралось десять-пятнадцать трупов. Живые возвращались в бараки пешком, а мертвые — на санях. С мертвецов им приказывали снимать одежду, и мертвецы лежали на санях голые, как тушканчики. Это я говорю папиными словами… Сбивчиво у меня получается… Из-за чувств… волнуюсь, да… Первые два года в лагере никто из них не верил, что выживет; о доме вспоминали те, у кого был срок пять-шесть лет, а у кого срок десять-пятнадцать лет, о доме молчали. Никого они не вспоминали: ни жен, ни детей. Ни родителей. «Если начнешь вспоминать, не выживешь», — папины слова. А мы его ждали… «Вот папа вернется… и меня не узнает…», «Наш папочка…». Хотелось лишний раз произнести это слово — «папа». И он вернулся. Бабушка увидела возле калитки человека в солдатской шинели: «Солдатик, кого вы ищете?» — «Мама, ты меня не узнала?» Бабушка где стояла, там и упала. Так папа вернулся… Весь был обмороженный, ноги и руки он никогда не мог согреть. Мама? Мама говорила, что папа вернулся после лагеря добрым, а она боялась… ее пугали… что оттуда возвращаются злыми. А наш папа хотел радоваться жизни. На все случаи у него была поговорка: «Мужайся — худшее еще впереди».

Забыла… Забыла, где это происходило… в каком месте? В пересылочном лагере, что ли? На четвереньках по большому двору ползали и ели траву. Дистрофики, пеллагрики. При папе нельзя было ни на что пожаловаться, он знал: «Чтобы выжить, человеку надобно три вещи — хлеб, лук и мыло». Всего три вещи… всего… Этих людей уже нет, наших родителей… Если кто остался, то их надо в музей, под стекло, руками не трогать. Сколько они всего перенесли! Когда папу реабилитировали, ему выдали две солдатские зарплаты за все страдания. Но у нас в доме очень долго висел большой портрет Сталина. Очень долго… я это хорошо помню… Жил папа без обиды, он считал, что это время было такое. Жестокое время. Строили сильную страну. И построили, и победили Гитлера! Папины слова…

Я росла серьезной девочкой, настоящей пионеркой. Теперь у всех такое мнение, что раньше в пионерскую организацию загоняли. Никуда не загоняли. Все дети мечтали быть пионерами. Ходить вместе. С барабаном, с горном. Петь пионерские песни:

«Край родной, навек любимый,

Где найдешь еще такой!»,

«У власти орлиной орлят миллионы,

И нами гордится страна…».

На нашей семье все-таки было это пятно, что папа сидел, мама боялась, что меня не примут в пионеры или не сразу примут. А мне хотелось быть со всеми. Обязательно, да… «Ты за кого: за луну или за солнце?» — устраивали мне допрос мальчишки в классе. Тут надо быть начеку! «За луну». — «Правильно! За советскую страну». А скажешь «За солнце» — «За проклятого японца». Засмеют, задразнят. Клялись мы друг другу так: «честное пионерское» или «честное ленинское». Самая большая клятва — «честное сталинское слово». Родители знали, если я сказала «честное сталинское», я не обманываю. Бог мой! Вспоминаю не Сталина, а вспоминаю нашу жизнь… Я записалась в кружок и училась играть на аккордеоне. Маму за ударную работу наградили медалью. Не одни только мерзости были… и казарменная жизнь… В лагере папа часто видел образованных людей. Больше нигде он таких интересных людей не встречал. Некоторые из них писали стихи, и они чаще выживали. Как и священники, те молились. И папа хотел, чтобы все его дети получили высшее образование. Мечта его. Мы все — нас четверо детей — окончили институты. Но он научил нас и ходить за плугом, и косить траву. Я умею подать на воз сено, уложить стог. «Все может пригодиться», — считал папа. Он был прав.

Мне сейчас хочется вспоминать… Я хочу понять то, что прожито. Не только свою жизнь, а нашу… советскую… Я не в восторге от собственного народа. И от коммунистов тоже, и от наших коммунистических лидеров. Сегодня особенно. Все измельчали, обуржуазились, все хотят хорошо, сладко хотят жить. Потреблять и потреблять. Ухватить! Коммунисты тоже уже не те. У нас есть коммунисты с годовым доходом в сотни тысяч долларов. Миллионеры! Квартира в Лондоне… дворец на Кипре… Что это за коммунисты? В чем же их вера? Спросишь — как на дурочку посмотрят. «Не рассказывайте нам советские сказки. Вот этого не надо». Разрушили такую страну! Распродали по бросовым ценам. Нашу Родину… Чтобы кто-то мог ругать Маркса и ездить по европам. Время такое же страшное, как и при Сталине… Я отвечаю за свои слова! Напишете это? Не верю… (И я вижу — не верит.) Уже нет ни райкомов, ни обкомов. Расстались с советской властью. А что получили? Ринг, джунгли… Власть воров… Хватали — кто быстрее, пирог большой. Бог мой! Чубайс… «прораб перестройки»… теперь он хвастается, лекции по всему миру читает. Мол, в других странах капитализм складывался столетиями, а у нас за три года. Действовали хирургическим методом… А если кто-то наворовал, то и слава богу, может, их внуки будут порядочными людьми. Бррр! И это демократы… (Молчит.) Американский костюмчик примеряли, слушали дядю Сэма. А американский костюмчик не налазит. Криво сидит. Вот! Не за свободой побежали, а за джинсами… за супермаркетами… Купились на яркие упаковки… Теперь и у нас в магазинах полно всего. Изобилие. Но горы колбасы никак не связаны со счастьем. Со славой. Был великий народ! Сделали из него торгашей и мародеров… лабазников и менеджеров…

Пришел Горбачев… Заговорили о возвращении ленинских принципов. Общее воодушевление. Возбуждение. Народ давно ждал перемен. В свое время поверили Андропову… Ну кагэбист, да… Как вам объяснить? КПСС уже не боялись. Возле пивного ларька мужики могли партию обматерить, а кагэбэ — никогда… Вы что! В памяти сидело… Знали, что железной рукой, каленым железом, ежовой рукавицей… эти ребята наведут порядок. Не хочется повторять банальные вещи, но Чингисхан гены нам испортил… и крепостное право… Привыкли, что бить всех надо, без битья ничего не получится. Андропов с этого и начал — с закручивания гаек. Все разболтались: в рабочее время ходили в кино, в баню, бегали по магазинам. Чаи распивали. Милиция стала рейды проводить, облавы. Проверяли документы и хватали прогульщиков прямо на улицах, в кафе, в магазинах и сообщали на работу. Штрафовали, увольняли. Но Андропов тяжело болел. Быстро умер. Мы их хоронили, хоронили. Брежнев, Андропов, Черненко… Самый популярный анекдот до Горбачева: «Передаем сообщение ТААС. Вы будете сильно смеяться, но умер очередной Генеральный секретарь ЦК КПСС…» Ха-ха-ха… Народ на своих кухнях смеялся, а мы на своих. На пятачке свободы. Кухонная болтовня… (Смеется.) Отлично помню, как во время разговоров включали громко телевизор или радио. Целая наука. Учили друг друга, как ухитриться, чтобы гэбистам, прослушивающим телефонные разговоры, ничего не было слышно: прокручиваешь диск — старые телефоны были с дырочками для цифр — вставляешь в одну из них карандаш и фиксируешь… можно пальцем держать, но палец же устает… Наверное, вас тоже учили? Помните? Надо что-нибудь «секретное» сказать, отходили на два-три метра от телефона, от трубки. Стукачество, прослушка — это было везде, во всем обществе сверху и донизу, и мы в райкоме гадали: кто у нас стукач? Как потом выяснилось, подозревала я невинного человека, а доносчик был не один, их было несколько. Вот на этих я никогда бы не подумала… Одна из них — наша уборщица. Приветливая, добрая женщина. Несчастная. Муж — пьяница. Бог мой! Сам Горбачев… генеральный секретарь ЦК КПСС… Читала в одном его интервью, как во время конфиденциальных бесед у себя в кабинете он делал то же самое — включал телевизор на всю громкость или радио. В общем, азбука. Приглашал для серьезных разговоров на свою дачу за город. И они там… Там они выходили в лес, гуляли и разговаривали. Птички не донесут… Все чего-то боялись, боялись и те, кого боялись. Я боялась.

Последние советские годы… Что я помню? Чувство стыда не покидало. За обвешенного орденами и «звездами» Брежнева и за то, что Кремль в народе прозвали комфортабельным домом престарелых. За пустые прилавки. Планы выполняем и перевыполняем, а в магазинах ничего нет. Где наше молоко? Мясо? Я и теперь не понимаю, куда это все девалось. Молоко кончалось через час после того, как открывались магазины. С обеда продавцы стояли возле чисто вымытых лотков. На полках — трехлитровые банки березового сока и пачки соли, почему-то всегда мокрые. Килька в банках. Все! Выбросят в продажу колбасу — ее разметут в момент. Сосиски и пельмени — деликатес. В райкоме все время что-то делили: этому заводу — десять холодильников и пять шуб, а этому колхозу — два югославских мебельных гарнитура и десять польских женских сумочек. Кастрюли и женское белье делили… колготки… Такое общество могло держаться только на страхе. На чрезвычайке — побольше стрелять и побольше сажать. Но социализм с Соловками и Беломорканалом кончился. Нужен был какой-то другой социализм.

Перестройка… Был момент, когда люди снова потянулись к нам. Вступали в партию. Большие у всех ожидания. Все тогда были наивные — левые и правые, коммунисты и антисоветчики. Все — романтики. Сегодня за это стыдно, за ту свою наивность. Молятся на Солженицына. Великий старец из Вермонта! Не один Солженицын, многие уже понимали, что так, как мы живем, жить нельзя. Заврались. И коммунисты — верите вы мне или нет? — тоже это понимали. Среди коммунистов было немало умных и честных людей. Искренних. Я лично знала таких людей, особенно часто они встречались в провинции. Как мой отец… Отца не приняли в партию, он пострадал от партии, но он ей верил. Верил партии и стране. Каждое утро у него начиналось с того, что он открывал газету «Правда» и прочитывал ее от и до. Коммунистов без партбилетов было больше, чем с партбилетами, они душой были коммунисты. (Молчит.) На всех демонстрациях несли лозунг «Народ и партия — едины!». Эти слова — не выдумка, это была правда. Я никого не агитирую, я рассказываю, как оно было. Уже все забыли… Многие вступали в партию по совести, а не только из-за карьеры или из прагматических соображений: если я беспартийный и украду — меня посадят, если я вступлю в партию и украду — меня выгонят из партии, но не посадят. Я негодую, когда о марксизме отзываются презрительно, с насмешкой. Скорее его — в мусорный бачок! На свалку! Это великое учение, оно переживет все гонения. И нашу советскую неудачу — тоже. Потому что… есть много причин… Социализм — это не только лагеря, стукачество и железный занавес, это и справедливый, ясный мир: со всеми делиться, слабых жалеть, сострадать, а не подгребать все под себя. Мне говорят: нельзя было купить машину, но ни у кого не было машины. Никто не носил костюмы от Версаче и не покупал дом в Майами. Бог мой! Вожди СССР жили на уровне бизнесменов средней руки, до олигархов им не дотянуть. Слабо! Не строили они себе яхт с душем из шампанского. Подумать только! По телевизору передают рекламу: покупайте медные ванны — стоимостью с двухкомнатную квартиру. Для кого они, скажите? Позолоченные дверные ручки… Это — свобода? Маленький, рядовой человек — никто, он — ноль. На дне жизни. А тогда он мог написать в газету, пойти и пожаловаться в райком: на начальника или на плохое обслуживание… на неверного мужа… Были глупости, не отрицаю, но кто сегодня этого простого человека вообще слушает? Кому он нужен? Помните советские названия — улица Металлургов, Энтузиастов… Заводская, Пролетарская… Маленький человек… он был главный… Декларация, ширма, как вы говорите, а сейчас и прятаться никому не надо. Нет денег — пошел вон! Под лавку! Улицы переименовывают: Мещанская, Купеческая, Дворянская… Даже колбасу я видела «Княжескую», а вино «Генеральское». Культ денег и успеха. Выживает сильнейший, с железными бицепсами. Но не все способны идти по головам, вырывать кусок у другого. У одних природа такая, что они не могут, а другим противно.

С ней… (Кивает в сторону подруги.) Спорим, конечно… Она мне доказывает, что для истинного социализма требуются идеальные люди, а их нет. Идея это бред… сказка… Наш человек уже ни за что не поменяет свою потрепанную иномарку и паспорт с шенгенской визой на советский социализм. А я верю в другое: человечество идет в сторону социализма. К справедливости. Другого пути нет. Посмотрите на Германию… Францию… Есть шведский вариант. А какие ценности у русского капитализма? Презрение к «людишкам»… К тем, у кого нет миллиона, нет «мерседеса». Вместо красного флага — Христос воскрес! И культ потребления… Человек засыпает с мыслью не о чем-то таком высоком, а о том, что он сегодня чего-то не купил. Вы думаете, что страна развалилась, потому что узнали правду о ГУЛАГе? Так думают те, кто книги пишет. А человек… нормальный человек историей не живет, он живет проще: влюбился, женился, дети родились. Дом построил. Страна пропала из-за дефицита женских сапог и туалетной бумаги, из-за того, что апельсинов не было. Этих джинсов проклятых! Теперь наши магазины похожи на музеи. На театры. И меня хотят убедить, что тряпки от Версаче и Армани — это все, что необходимо человеку. Ему этого достаточно. Жизнь — это финансовые пирамиды и векселя. Свобода — это деньги, а деньги — свобода. А наша жизнь копейки не стоит. Ну, это… ну, это… понимаете… Я даже слов не нахожу, как назвать… Мне жалко моих маленьких внучек. Жалко. Им это по телевизору каждый день вбивают в голову. Я не согласна. Я была и остаюсь коммунисткой.

Прерываемся надолго. Неизменный чай, на этот раз с вишневым вареньем, сваренным по собственному рецепту хозяйки.

Восемьдесят девятый год… Я к этому времени уже была третьим секретарем райкома партии. На партработу меня взяли из школы, я преподавала русский язык и литературу. Моих любимых писателей — Толстого, Чехова… Когда предложили — испугалась. Такая ответственность! Но ни минуты не колебалась, был искренний порыв — служить партии. В то лето я приехала домой в отпуск. Обычно украшений не ношу, а тут купила себе какие-то бусы дешевенькие, мама меня увидела: «Ты — как царица». Была мной восхищена… ну не бусами же! Папа сказал: «Никто из нас тебя ни о чем просить не придет. Ты должна быть чистой перед людьми». Родители гордились! Были счастливы! А я… я… что переживала я? Верила ли я партии? Честно отвечу — верила. И сейчас верю. С партийным билетом не расстанусь, что бы ни случилось. Верила ли я в коммунизм? Честно скажу, не буду врать: я верила в возможность справедливого устройства жизни. И сейчас… я уже говорила… верю. Мне надоело слушать рассказы о том, как нам плохо жилось при социализме. Горжусь советским временем! Шикарной жизни не было, но нормальная жизнь была. Была любовь и дружба… платья и туфли… Жадно слушали писателей и артистов, а теперь перестали. Место поэтов на стадионах заняли колдуны и экстрасенсы. Колдунам верят, как в Африке. Наша… советская жизнь… это была попытка альтернативной цивилизации, если хотите. Если с пафосом… Власть народа! Ну не могу успокоиться! Где вы сегодня увидите доярок, токарей или машинистов метро? Нет их — ни на страницах газет, ни на экранах телевизоров, ни в Кремле, когда вручают ордена и медали. Нигде их нет. Везде новые герои: банкиры и бизнесмены, модели и интердевочки… менеджеры… Молодые еще могут приспособиться, а старики умирают молча, за закрытыми дверями. В нищете умирают, в забвении. У меня пенсия — пятьдесят долларов… (Смеется.) И у Горбачева, я читала, пятьдесят долларов… Про нас говорят: «Коммунисты жили в хоромах, ели черную икру ложками. Себе они построили коммунизм». Бог мой! Я вас водила по своим «хоромам» — обычная двухкомнатная квартира, общая площадь — пятьдесят семь метров. Ничего не спрятала: советский хрусталь, советское золото…

— А спецполиклиники и спецпайки, «свои» очереди на получение квартир и казенные дачи… партийные санатории?

— Честно? Было это… ну было… но больше там… (Поднимает руку вверх.) А я всегда внизу, самое нижнее звено власти. Внизу, возле людей. Всегда на виду. Если где-то и было… не спорю… Не отрицаю! Читала, как и вы, в перестроечных газетах… что дети секретарей ЦК летали охотиться в Африку. Бриллианты скупали… Все равно не сравнить это с тем, как живут сейчас «новые русские». С их замками и яхтами. Посмотрите, что понастроили они вокруг Москвы. Дворцы! Двухметровые каменные заборы, проволока с электрическим током, видеонаблюдение. Вооруженные охранники. Как в зоне или на секретном военном объекте. Что, там Билл Гейтс живет, компьютерный гений? Или Гарри Каспаров, чемпион мира по шахматам? Там живут победители. Гражданской войны вроде как не было, а победители есть. Там они — за каменным забором. От кого они прячутся? От народа? Народ думал, что прогонит коммунистов и наступят прекрасные времена. Райская жизнь. Вместо свободных людей появились эти… с миллионами и миллиардами… Гангстеры! Стреляют средь бела дня… Даже у нас одному бизнесмену балкон разнесли. Никого не боятся. Летают в личных самолетах с позолоченными унитазами, еще и хвастаются. Сама видела по телевизору… один показывал свои часы ценой в бомбардировщик. А другой — мобильник с бриллиантами. И никто! никто не крикнет на всю Россию, что это стыдно. Мерзко. Когда-то были Успенский и Короленко. Шолохов написал Сталину письмо в защиту крестьян. Теперь я хочу… Вы меня спрашиваете, а я хочу у вас спросить: где наша элита? Почему я читаю каждый день в газетах мнение по любому поводу Березовского и Потанина, а не Окуджавы… Искандера… Как так случилось, что вы уступили свое место? Свою кафедру… И первыми побежали к объедкам со стола олигархов. В услужение. Русская интеллигенция раньше не бегала и не прислуживала. А теперь никого не осталось — нет никого, кто скажет про дух, кроме попа. А где перестройщики?

У коммунистов моего поколения было мало общего с Павкой Корчагиным. С первыми большевиками с портфелями и револьверами. От них осталась только военная лексика: «солдаты партии», «трудовой фронт», «битва за урожай». Мы уже не чувствовали себя солдатами партии, мы были служащие партии. Клерки. Существовал такой обряд — светлое будущее: в актовом зале висел портрет Ленина, в углу стояло красное знамя. Обряд… ритуал… Солдаты были уже не нужны, требовались исполнители: «давай-давай», а нет — так «партбилет на стол». Приказали — сделал. Доложил. Партия не военный штаб, а аппарат. Машина. Бюрократическая машина. Гуманитариев на службу брали редко, партия им не доверяла со времен Ленина, который писал об интеллигентском сословии: «не мозг, а говно нации». Таких, как я, было мало. Филологов. Кадры ковали из инженеров, зоотехников, из тех, чья специальность — машины, мясо и зерно, а не человек. Кузницы партийных кадров — сельскохозяйственные институты. Нужны были дети рабочих и крестьян. Из народа. Доходило до смешного: ветеринара, например, могли взять на партийную работу, а врача-терапевта — нет. Не встречала там ни лириков, ни физиков. Что еще? Субординация, как в армии… Подъем наверх медленный, со ступеньки на ступеньку: лектор райкома партии, затем — заведующий парткабинетом… инструктор… Третий секретарь… второй секретарь… Я все ступени за десять лет прошла. Это сейчас младшие научные сотрудники и завлабы рулят страной, председатель колхоза или электрик становится президентом. Вместо колхоза — сразу страна! Такое случается только в революцию… (Вопрос — то ли ко мне, то ли к себе.) Не знаю, как назвать то, что произошло в девяносто первом…

Революция или контрреволюция? Никто не пробует даже объяснить, в какой стране мы живем. Какая у нас идея, кроме колбасы? Что строим… Идем вперед — к победе капитализма. Так? Сто лет ругали капитализм: чудовище… монстр… А теперь гордимся, что у нас будет как у всех. Если станем как все, кому мы будем интересны? Народ-богоносец… надежда всего прогрессивного человечества… (Иронично.) О капитализме у всех такое же представление, как недавно о коммунизме. Мечты! Судят Маркса… винят идею… Идея-убийца! А я виню исполнителей. У нас был сталинизм, а не коммунизм. А сейчас ни социализма, ни капитализма. Ни восточной модели, ни западной. Ни империи, ни республики. Болтаемся, как… Помолчу… Сталин! Сталин! Хоронят его… хоронят… А закопать никак не получается. Не знаю как в Москве, а у нас его портреты ставят под ветровое стекло в автомобилях. В автобусах. Дальнобойщики особенно его любят. В мундире генералиссимуса… Народ! Народ! А что народ? Народ сам про себя сказал: из него и дубина, и икона. Как из дерева… Что сделаешь, то и будет… Качается наша жизнь между бараком и бардаком. Сейчас маятник посредине… Полстраны ждет нового Сталина. Вот придет он и наведет порядок… (Опять молчит.) У нас… конечно… в райкоме тоже было много разговоров о Сталине. Партийная мифология. Ее передавали из поколения в поколение. Все любили разговоры о том, как жили при Хозяине… Сталинские порядки были такие: например, заведующим секторами ЦК разносили чай с бутербродами, а лекторам — просто чай. Ввели должность заместителя заведующего сектора. Как быть? Им решили подавать чай без бутербродов, но на белой салфетке. Уже они отмечены… взобрались на Олимп к богам, к героям. Теперь надо протиснуться к месту у корыта… Так было и при Цезаре, и при Петре Первом. И так будет всегда. Полюбуйтесь на своих демократов… Взяли власть и тут же бегом — куда? К кормушке. К рогу изобилия. Кормушка прикончила не одну революцию. На наших глазах… Ельцин боролся с привилегиями и называл себя демократом, а теперь любит, когда его величают царем Борисом. Стал крестным отцом…

Перечитала «Окаянные дни» Ивана Бунина. (Достает с полки книгу. Находит закладку и читает.) «Помню старика рабочего у ворот дома, где прежде были “Одесские Новости”, в первый день водворения большевиков. Вдруг выскочила из-под ворот орава мальчишек с кипами только что отпечатанных “Известий” и с криками: “На одесских буржуев наложена контрибуция в 500 миллионов!” — Рабочий захрипел, захлебнулся от ярости и злорадства: “Мало! Мало!”». Вам это ничего не напоминает? Мне… да… Напоминает… Горбачевские годы… первые бунты… Когда народ стал вываливать на площади и требовать — то хлеба, то свободы… то водки и курева… Страх! Инсульты и инфаркты у многих партработников. «В кольце врагов», как партия учила, жили, в «осажденной крепости». К мировой войне готовились… Больше всего боялись ядерной войны, а развала не ждали. Не ждали… никак… Привыкли к майским и октябрьским колоннам, к плакатам: «Дело Ленина переживет века», «Партия — наш рулевой». А тут не колонны, а стихия. Не советский народ, а какой-то другой, незнакомый нам. И плакаты другие: «Коммунистов под суд!», «Раздавим коммунистическую гадину!». Сразу вспомнился Новочеркасск… Информация была закрытая, но мы знали… как при Хрущеве голодные рабочие вышли на улицы… их расстреляли… Тех, кто остался в живых, рассовали по лагерям, до сих пор их родные не знают, где они… А тут… тут уже перестройка… Стрелять нельзя, сажать тоже. Надо разговаривать. А кто из нас мог выйти к толпе и держать речь? Начать диалог… агитировать… Мы были аппаратчики, а не ораторы. Я, например, читала лекции и капиталистов клеймила, негров в Америке защищала. В моем кабинете стояло полное собрание сочинений Ленина… пятьдесят пять томов… Но кто его по-настоящему читал? Пролистывали в институтах перед экзаменами: «Религия — опиум народа» и «всякий боженька есть труположество».

Панический был страх… Лекторы, инструкторы, секретари райкомов и обкомов — все мы боялись выезжать к рабочим на завод, к студентам в общежитие. Пугались телефонных звонков. А вдруг спросят о Сахарове или о Буковском… что отвечать? Враги они советской власти или уже не враги? Как оценивать «Дети Арбата» Рыбакова и пьесы Шатрова? Никакой команды сверху… Раньше тебе сказали — ты выполнил поручение, провел линию партии в жизнь. А тут: бастуют учителя, требуют повышения зарплаты, молодой режиссер в каком-то заводском клубе репетирует запрещенную пьесу… Бог мой! На картонной фабрике рабочие на тачке вывезли за ворота своего директора. Горланили. Били стекла. Ночью зацепили железным тросом и свалили памятник Ленину. Показывали ему кукиши. Партия растерялась… Я помню растерянную партию… Сидели в своих кабинетах за закрытыми шторами. У входа в здание райкома днем и ночью дежурил усиленный наряд милиции. Боялись народа, а народ еще по инерции боялся нас. Потом бояться перестали… Собирались на площади тысячи людей… Плакат запомнила: «Даешь 1917 год! Революцию!». Была потрясена. Пэтэушники какие-то с ним стояли… молодые ребята… Птенцы! Один раз пришли в райком парламентеры: «Покажите свой спецмагазин! У вас там всего полно, а наши дети в голодные обмороки падают на уроках». Никаких норковых шуб и черной икры в нашем буфете они не нашли, но все равно не поверили: «Обманываете простой народ». Все пришло в движение. Зашаталось. Горбачев был слаб. Лавировал. Вроде он за социализм… и капитализма хочется… Больше думал о том, как понравиться в Европе. В Америке. Там ему аплодировали: «Горби! Горби! Ай да Горби!». Заболтал перестройку… (Молчит.)

Социализм умирал на наших глазах. И пришли эти мальчики железные.

Анна Ильинична:

— Это было недавно, но это было в другую эпоху… В другой стране… Там осталась наша наивность, наш романтизм. Доверчивость. Кто-то не хочет об этом вспоминать, потому что неприятно, мы пережили много разочарований. Ну кто сказал, что ничего не изменилось? Библию нельзя было перевезти через границу. Это забыли? В подарок из Москвы я возила родственникам в Калугу муку и макароны. И они были счастливы. Забыли? Никто уже не стоит в очереди за сахаром и мылом. И нет талонов на пальто.

Я полюбила Горбачева сразу! Теперь его проклинают: «Предатель СССР!», «Горбачев продал страну за пиццу!». А я помню наше удивление. Потрясение! Наконец-то у нас нормальный лидер. Не стыдно за него! Друг другу пересказывали, как в Ленинграде он остановил кортеж и вышел к народу, а на каком-то заводе отказался от дорогого подарка. Во время традиционного застолья выпил только стакан чаю. Улыбается. Выступает без бумажки. Молодой. Никто из нас не верил, что советская власть когда-нибудь кончится и в магазинах появится колбаса, а за импортными бюстгальтерами не будут выстраиваться километровые очереди. Привыкли всё по знакомству доставать: подписку на «всемирку», шоколадные конфеты и гэдээровские спортивные костюмы. Дружить с мясником, чтобы купить кусок мяса. Советская власть казалась вечной. Хватит еще на детей и внуков! А она неожиданно для всех кончилась. Теперь ясно, что и сам Горбачев этого не ожидал, он хотел что-то изменить, но не знал — как. Никто не был готов. Никто! Даже те, кто долбил эту стену. Я — рядовой технолог. Не герой, нет… и не коммунистка… Благодаря своему мужу, он — художник, я рано попала в богемную среду. Поэты, художники… Среди нас не было героев, ни у кого не хватило смелости стать диссидентом, отсидеть в тюрьме или в психушке за свои убеждения. Жили с фигой в кармане.

Сидели на кухнях, ругали советскую власть и травили анекдоты. Читали самиздат. Если кто-то доставал новую книгу, он мог прийти в дом к друзьям в любое время суток — даже в два-три часа ночи, все равно это был желанный гость. Я хорошо помню ту ночную московскую жизнь… особенную… Там были свои герои… свои трусы и предатели… Свой восторг! Объяснить это человеку непосвященному невозможно. Прежде всего наш восторг я не могу объяснить. И не могу объяснить другое… Вот это… Ночная наша жизнь… ну совсем она не была похожа на дневную. Ни капли! Утром мы все шли на работу и становились обыкновенными советскими людьми. Как и все остальные. Пахали на режим. Либо ты конформист, либо тебе надо идти в дворники и сторожа, другого способа сохранить себя не было. Возвращались со службы домой… И опять пили водку на кухнях, слушали запрещенного Высоцкого. Ловили сквозь треск глушилок «Голос Америки». Я до сих пор помню этот великолепный треск. Крутили бесконечные романы. Влюблялись, разводились. И многие при этом чувствовали себя совестью нации, считали, что вправе поучать свой народ. А что мы о нем знали? То, что прочитали в «Записках охотника» Тургенева и у наших «деревенщиков». У Распутина… Белова… Я даже своего отца не понимала. Кричала ему: «Папа, если ты не вернешь им свой партбилет, то я с тобой разговаривать не буду». Папа плакал.

У Горбачева было власти больше, чем у царя. Неограниченная власть. А он пришел и сказал: «Так больше жить нельзя». Его знаменитая фраза. И страна превратилась в дискуссионный клуб. Спорили дома, на работе, в транспорте. Из-за разных взглядов семьи распадались, дети ссорились с родителями. Одна моя знакомая так разругалась с сыном и невесткой из-за Ленина, что выгнала их на улицу, они жили зимой за городом на холодной даче. Театры опустели, все сидели дома перед телевизором. Шли прямые репортажи с первого Съезда народных депутатов СССР. Перед этим была целая история, как мы выбирали этих депутатов. Первые свободные выборы! Настоящие! По нашему округу проходили две кандидатуры: какой-то партийный чиновник и молодой демократ, преподаватель университета. Помню и сейчас его фамилию — Малышев… Юра Малышев. Сейчас он, я случайно узнала, занимается агробизнесом — помидорами и огурчиками торгует. А тогда — революционер! Выступал и говорил такую крамолу! Неслыханную! Марксистско-ленинскую литературу называл малолитражной… нафталинной… Шестую статью Конституции требовал отменить, а это статья о руководящей роли КПСС. Краеугольный камень марксизма-ленинизма… Я слушала и не могла себе это представить. Бредятина! Кто даст… позволит тронуть? Все развалится… Это же скрепы… Настолько мы были все зомбированные. Я советского человека выдавливала из себя годами, ведрами вычерпывала. (Молчит.) Наша команда… Нас набралось человек двадцать добровольных помощников, после работы мы обходили квартиры в своем районе и агитировали. Рисовали плакаты: «Голосуй за Малышева!». И представьте себе — он победил! С большим перевесом. Первая наша победа! Потом мы все балдели от прямых репортажей со съезда — депутаты высказывались еще более откровенно, чем мы на кухнях. Или не дальше двух метров от кухни. Все торчали у телевизоров, как наркоманы. Не могли оторваться. Вот сейчас Травкин им даст! Да-а-ал! А Болдырев? Сейчас он… Во молодец!

Неописуемая страсть к газетам и журналам, к периодике больше, чем к книгам. Тиражи «толстых журналов» рванули вверх до миллионов экземпляров. Утром в метро изо дня в день перед глазами одна и та же картина: весь вагон сидит и читает. Те, кто стоят, тоже читают. Обмениваются друг с другом газетами. Незнакомые люди. Мы с мужем выписывали двадцать наименований, одну зарплату полностью тратили на подписку. С работы я бежала скорей домой, чтобы залезть в халат и читать. Недавно умерла моя мама, она говорила: «Я умираю, как крыса на помойке». Ее однокомнатная квартира напоминала читальный зал: журналы, газеты — стопками на книжных полках, в шкафу. На полу и в прихожей. Драгоценный «Новый мир» и «Знамя»… «Даугава»… Всюду — коробки вырезок. Большие коробки. Я отвезла все на дачу. Выбросить жалко, отдать — кому? Макулатура сейчас! А все читано-перечитано. Много подчеркиваний — красным карандашом, желтым. Красным — самое важное. Полтонны, я думаю, у меня лежит. Вся дача забита.

Вера была искренняя… наивная вера… Поверили, что вот сейчас… уже стоят на улице автобусы, которые повезут нас в демократию. Будем жить в красивых домах, а не в серых «хрущевках», построим автобаны вместо раздолбанных дорог, станем все добрыми. Рациональных доказательств этому никто не искал. Их и не было. А зачем? Верили сердцем, а не рассудком. И голосовали на избирательных участках сердцем. Никто конкретно не говорил, что надо делать: свобода — и все. Если ты сидишь в закрытом лифте, то мечтаешь об одном — чтобы лифт открылся. У тебя счастье, когда его открыли. Эйфория! Ты не думаешь о том, что ты сейчас должен что-то делать… ты наконец дышишь полной грудью… Ты уже счастлив! Моя подруга вышла замуж за француза, он работал в московском посольстве. И вот он все время от нее слышал: посмотри, мол, какая у нас, у русских, энергия. «Ты мне объясни, для чего эта энергия?» — спрашивал он у нее. Ни она, ни я не могли ничего ему объяснить. Я ему так и отвечала: бьет энергия — и все. Я видела вокруг себя живых людей, живые лица. Какие все были в то время красивые! Откуда взялись эти люди? Вчера же их еще не было!

Телевизор у нас в доме не выключался… Программу «Новости» смотрели каждый час. У меня только родился сын, я выходила с ним во двор и обязательно брала с собой приемник. Люди собак прогуливали с приемниками. Смеемся теперь над сыном: ты у нас с детства в политике — а ему это не интересно. Слушает музыку, учит языки. Хочет увидеть мир. Другим живет. Наши дети не похожи на нас. На кого они похожи? На свое время, друг на друга. А мы тогда… Ой-ой! Сейчас Собчак на съезде выступает… Все бросают дела и бегут к экрану. Мне нравилось, что Собчак в каком-то красивом, кажется, вельветовом пиджаке, галстук завязан «по-европейски». Сахаров на трибуне… Значит, у социализма может быть «человеческое лицо»? Вот оно… Для меня это было лицо академика Лихачева, а не генерала Ярузельского. Если я говорила «Горбачев», то мой муж добавлял «Горбачев… и Раиса Максимовна тоже». Первый раз мы увидели жену генсека, за которую было не стыдно. Красивая фигура, хорошо одета. Любят друг друга. Кто-то принес нам польский журнал, где писалось, что Раиса — шик! Как мы гордились! Бесконечные митинги… Улицы утопали в листовках. Кончался один митинг, начинался другой. Люди шли и шли, каждый думал, что он придет туда и получит какое-то откровение. Вот сейчас правильные люди найдут правильные ответы… Впереди ждала неизвестная жизнь, она всех привлекала. Казалось, что царство свободы уже на пороге…

Но жизнь становилась все хуже. Скоро, кроме книг, ничего уже нельзя было купить. Одни книги на прилавках…

Елена Юрьевна:

Девятнадцатого августа девяносто первого… Приезжаю в райком. Иду по коридору и слышу: во всех кабинетах, на всех этажах включено радио. Секретарша передает просьбу «первого» зайти к нему. Захожу. У «первого» громко работает телевизор, сам он, мрачный, сидит возле приемника, ловит то «Свободу», то «Немецкую волну»… «Би-би-си»… Все, что доступно. На столе список членов Государственного комитета по чрезвычайному положению… ГКЧП… как его потом назовут. «Один Варенников, — говорит он мне, — внушает уважение. Все-таки боевой генерал. Воевал в Афганистане». Заходят второй секретарь… заведующий орготделом… Начинается у нас разговор: «Какой ужас! Будет кровь. Зальемся кровью». — «Всех не зальют, а зальют кого надо». — «Давно пора спасать Советский Союз». — «Навалят горы трупов». — «Ну все, Горбач допрыгался. Наконец-то нормальные люди, генералы, придут к власти. Бардак кончится». «Первый» объявил, что утреннюю планерку решил не проводить — о чем докладывать? Никаких указаний не поступило. При нас он позвонил в милицию: «Что у вас слышно?» — «Ничего». Еще поговорили о Горбачеве — то ли болен, то ли арестован. Все больше склонялись к третьему варианту — удрал с семьей в Америку. А куда же еще?

Так весь день и просидели у телевизоров и телефонов. Тревожно: чья там, наверху, возьмет? Ждали. Я вам честно скажу, ждали. Все это немного напоминало свержение Хрущева. Мемуаров-то уже начитались… Разговоры, разумеется, об одном… Какая свобода? Свобода нашему человеку — как мартышке очки. Никто не знает, что с ней делать. Все ларечки эти, базарчики… ну не лежит к ним душа. Я вспомнила, как пару дней назад встретила своего бывшего водителя. Такая история… К нам в райком парень попал сразу после армии. По какому-то крупному блату. Был страшно доволен. Но начались перемены, разрешили кооперативы, и он от нас ушел. Занялся бизнесом. Я с трудом его узнала: стриженный наголо, кожаная куртка, спортивный костюм. Это у них, как я поняла, униформа такая. Похвастался, что за один день зарабатывает больше, чем первый секретарь райкома партии за месяц. Бизнес беспроигрышный — джинсы. Арендовали с другом обычную прачечную и там делают «варенки». Технология простая (голь на выдумки хитра): обыкновенные, банальные джинсы бросают в раствор отбеливателя или хлорки, добавляют туда битый кирпич. Пару часов «варят» — на брюках полосы, разводы, рисунки… Абстракционизм! Просушивают и приклеивают лейбл «Монтана». Меня сразу осенило: если ничего не изменится, они, эти продавцы джинсов, будут скоро нами командовать. Нэпманы! И накормят всех, и оденут, как это ни смешно. В подвалах заводы построят… Так оно и вышло. Вот! Теперь этот парень — миллионер или миллиардер (для меня миллион и миллиард одинаково сумасшедшая сумма), депутат Госдумы. Один дом на Канарах… второй — в Лондоне… При царе в Лондоне жили Герцен и Огарев, теперь они… наши «новые русские»… Джинсовые, мебельные, шоколадные короли. Нефтяные.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.