О другой библии и других верующих Василий Петрович Н. — член коммунистической партии с 1922 года, 87 лет

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

О другой библии и других верующих

Василий Петрович Н. — член коммунистической партии с 1922 года, 87 лет

— Ну да… хотел… Врачи вернули оттуда… Разве они знают, откуда возвращают? Я, конечно, атеист, но в старости уже ненадежный атеист. Ты один на один с этим… с мыслью, что надо уходить… куда-то… Ну да… другой взгляд… да-а-а… На землю… на песок… Не могу спокойно смотреть на обычный песок. Я давно старый. Сидим с кошкой у окна. (Кошка на коленях. Гладит.) Телевизор включим…

И конечно… Никогда я не думал, что доживу до времен, когда начнут ставить памятники белым генералам. Раньше герои — кто? Красные командиры… Фрунзе, Щорс… А сейчас — Деникин, Колчак… Хотя живы еще те, кто помнит, как колчаковцы нас вешали на фонарях. «Белые» победили… Так получается? А я воевал, воевал, воевал. За что? Строил, строил… Что? Был бы я писателем, сам взялся бы за мемуар. Слушал недавно по радио передачу о своем заводе. Я был первым директором. Обо мне рассказывали, как будто меня уже нет — я умер. А я… я живой… Они представить себе не могли, что я еще здесь… Да! Ну да… (Смеемся втроем. С нами сидит внук. Слушает.) Я чувствую себя забытым экспонатом в музейном запаснике. Пыльным черепком. Великая была империя — от моря до моря, от Заполярья до субтропиков. Где она? Побеждена без бомбы… без Хиросимы… Победила Ее Величество колбаса! Хорошая жратва победила! «Мерседес-бенц». Больше ничего человеку не надо, не предлагайте ему ничего больше. Без надобности. Только хлеба и зрелищ! И это самое большое открытие двадцатого века. Ответ всем великим гуманистам. И кремлевским мечтателям. А мы… мое поколение… у нас были великие планы. Мечтали о мировой революции:

«Мы на горе всем буржуям

Мировой пожар раздуем».

Построим новый мир, сделаем всех счастливыми. Нам казалось, что это возможно, я искренне верил! Совершенно искренне! (Задыхается от кашля.) Астма замучила. Подождите… (Пауза.) Вот, я дожил… дожил до будущего, о котором мечтали. Умирали ради него, убивали. Крови было много… и своей, и чужой…

«Иди и гибни безупречно!

Умрешь недаром — дело прочно,

Когда под ним струится кровь…»,

«То сердце не научится любить,

которое устало ненавидеть…»

(Удивленно.) Помню… не забыл! Не все вытравил из памяти склероз. Не окончательно. Стихи мы учили на уроках политграмоты… Сколько же это лет прошло? Сказать страшно…

Чем я потрясен? Убит чем? Идея растоптана! Коммунизм предали анафеме! Все разлетелось вдребезги! Я — выживший из ума старик. Кровавый маньяк… серийный убийца… Так, выходит? Я слишком долго живу, так долго жить не надо. Нельзя… нет… нельзя… Опасно жить долго. Мое время кончилось раньше моей жизни. Надо умирать вместе со своим временем. Как мои товарищи… Они погибали рано, в двадцать-тридцать лет… Счастливые умирали… С верой! С революций в сердце, как тогда говорили. Я им завидую. Вы не поймете… я им завидую… «Погиб наш юный барабанщик…» Славно погиб! За великое дело! (Задумался.) Я все время жил рядом со смертью, но мало думал о смерти. А этим летом свозили меня на дачу. Я смотрел и смотрел на землю… она живая…

— Смерть и убийство — разве это одно и то же? Вы жили среди убийств.

— (Раздраженно.) За такие вопросы… Быть бы вам лагерной пылью. Север или расстрел — выбор маленький. В мое время таких вопросов не задавали. Не было у нас таких вопросов! Мы… Мы представляли себе справедливую жизнь, без бедных и богатых. Умирали за революцию, умирали идеалистами… бессребрениками… Моих друзей давно нет, я остался один. Нет моих собеседников… По ночам я беседую с мертвыми… А вы? Вы наших чувств и наших слов не знаете: продразверстка, продотряд, лишенец, комбед… пораженец, повторник… Санскритские письмена для вас! Иероглифы! Старость — это, прежде всего, одиночество. Последний знакомый старик в соседнем подъезде умер пять лет назад, а может, и больше… уже семь… Вокруг одни незнакомые люди. Приходят: из музея, из архива… из энциклопедии… Я — справочник… живой архив… А собеседников нет… С кем бы я хотел поговорить? Мог бы с Лазарем Кагановичем… Нас мало уже осталось, а тех, кто не в маразме, еще меньше. Он старше, ему уже девяносто. Читал в газетах… (Смеется.) В газетах пишут, что старики во дворе отказываются играть с ним в домино. В карты. Гонят: «Душегуб!». И он плачет от обиды. Когда-то железный нарком. Расстрельные списки подписывал, десятки тысяч людей загубил. Тридцать лет был рядом со Сталиным. А на старости лет ему не с кем перекинуться в карты… забить «козла»… Обыкновенные работяги презирают… (Дальше говорит тихо. Не могу разобрать. Улавливаю только несколько слов.) Страшно… жить долго страшно.

…Я не историк и даже не гуманитарий. Правда, одно время работал директором театра, нашего городского театра. На какой участок бросала партия, там и служил. Предан был партии. Жизнь мало помню, помню только работу. Страна была стройплощадкой… домной… Кузницей! Так сейчас не работают. Я спал по три часа в сутки. Три часа… Мы отставали от передовых стран на пятьдесят-сто лет. На целый век. Сталинский план — догнать за пятнадцать-двадцать лет. Знаменитый сталинский скачок. И мы верили — догоним! Сейчас люди ни во что не верят, а тогда верили. Легко верили. Наши лозунги: «Ударим революционными мечтами по индустриальной разрухе!», «Большевики должны овладеть техникой!», «Догоним капитализм!». Я дома не жил… жил на заводе… на стройке. Ну да… В два… в три часа ночи мог зазвонить телефон. Сталин не спал, ложился поздно, и, соответственно, мы не спали. Руководящие кадры. Сверху донизу. Имею два ордена и три инфаркта. Был директором шинного завода, начальником стройтреста, оттуда перекинули на мясокомбинат. Заведовал партархивом. После третьего инфаркта дали театр… Наше время… мое… Великое время! Никто для себя не жил. Поэтому обидно… Брала у меня недавно интервью одна милая барышня. Начала меня «просвещать», в какое страшное время мы жили. Она в книжках читала, а я там жил. Я сам оттуда родом. Из тех лет. И она мне рассказывает: «Вы были рабы. Сталинские рабы». Соплюха! Не был я рабом! Не был! Я сейчас сам не вылезаю из сомнений… Но рабом я не был… У людей каша в голове. Все перемешалось: Колчак и Чапаев, Деникин и Фрунзе… Ленин и царь… Бело-красный салат. Окрошка. Чечетку на гробах отплясывают! Это было великое время! Больше никогда мы не будем жить в такой сильной и большой стране. Я плакал, когда Советский Союз развалился… Нас сразу прокляли. Оклеветали. Победил обыватель. Вошь. Червяк.

Моя Родина — Октябрь. Ленин… социализм… Я любил революцию! Партия — самое дорогое для меня. Я семьдесят лет в партии. Партбилет — моя библия. (Декламирует.)

«Весь мир насилья мы разрушим

До основанья, а затем

Мы наш, мы новый мир построим.

Кто был никем, тот станет всем…»

Хотели построить Царство Божие на земле. Красивая, но несбыточная мечта, человек еще к этому не готов. Не совершенен он. Ну да… Но от Пугачева и декабристов… до самого Ленина… все мечтали о равенстве и братстве. Без идеи справедливости будет другая Россия и другие люди. Совсем другая будет страна. Мы еще не переболели коммунизмом. Не надейтесь. И мир не переболел. Человек всегда будет мечтать о Городе Солнца. Он еще в шкуре ходил, в пещере жил, а уже хотел справедливости. Вспомните советские песни и советские фильмы… Какая там мечта! Вера… «Мерседес» — это не мечта…

Внук весь разговор будет молчать. Расскажет в ответ на мои вопросы только несколько анекдотов.

Из анекдотов, рассказанных внуком

Тридцать седьмой год… Два старых большевика в камере. Один говорит: «Нет, не доживем мы до коммунизма, но наши дети…». Второй: «Бедные наши дети!».

Старый я… давно… Но старость — это тоже интересно. Понимаешь, что человек — животное… животного вдруг обнаруживается много… Это время, как говорила Раневская, когда свечи на именинном пироге обходятся дороже самого пирога, а половина мочи идет на анализы. (Смеется.) Ничего не спасает от старости — ни ордена, ни медали… Не-е-т… Гудит холодильник, стучат часы. Больше ничего не происходит. (Заговорили о внуке. Внук на кухне готовит чай.) Дети пошли… у них только компьютер в голове… В девятом классе этот мой внук, он младший, сказал мне: «Про Ивана Грозного читать буду, а про Сталина не хочу. Надоел твой Сталин!». Ничего не знают, а уже надоел. Проехали! Все проклинают семнадцатый год. «Дураки! — говорят про нас. — Зачем они революцию делали?» А у меня в памяти… Я помню людей с горящими глазами. Сердца наши горели! Никто мне не верит! Но я-то не сошел с ума… Помню… да-а-а… Эти люди ничего не хотели для себя, не было, как теперь, на первом месте — я. Горшок щей… домик… садик… Было — мы. Мы! Мы! Ко мне иногда заходит друг моего сына, профессор университета. За границу ездит, лекции там читает. Ругаемся с ним до хрипоты. Я ему о Тухачевском, а он в ответ: красный командарм тамбовских крестьян газом травил, матросов в Кронштадте вешал. Сначала, говорит, вы постреляли дворян и попов… это в семнадцатом году… а в тридцать седьмом вас самих постреляли… Уже и до Ленина добрались. Ленина я никому не отдам! С Лениным в сердце умру! Сейчас… Подождите… (Сильный кашель. Из-за кашля дальше снова не очень разборчиво.) Раньше строили флот, покоряли космос, а сейчас — особняки, яхты… Честно признаться, часто ни о чем не думаю. Работает или не работает кишечник? — вот что с утра важно. Так жизнь кончается.

…Нам было по восемнадцать-двадцать лет… О чем мы говорили? Говорили о революции и о любви. Мы были фанатики революции. Но много спорили и о популярной в то время книге Александры Коллонтай «Любовь пчел трудовых». Автор защищала свободную любовь, то есть любовь без всего лишнего… «как выпить стакан воды»… Без вздохов и без цветов, без ревности и слез. Любовь с поцелуями и любовными записочками считалась буржуазным предрассудком. Все это настоящий революционер должен был в себе победить. Мы даже проводили собрания на эту тему. Наши взгляды делились: одни — за свободную любовь, но с «черемухой», значит, с чувствами, а другие — без всякой «черемухи». Я был за то, чтобы с «черемухой», хотя бы целоваться. Да! Ну да… (Смеется.) Как раз в это время я влюбился, ухаживал за своей будущей женой. Как ухаживал? Читали вместе Горького: «Буря! Скоро грянет буря! …Глупый пингвин робко прячет тело жирное в утесах…» Наивно? Но и прекрасно тоже. Прекрасно, черт возьми! (Смеется по-молодому. И я замечаю, какой он до сих пор красивый.) Танцы… обыкновенные танцы… мы считали мещанством. Устраивали суды над танцами и наказывали тех комсомольцев, которые танцевали, дарили своим девушкам цветы. Я одно время даже был председателем суда над танцами. Из-за этого своего «марксистского» убеждения так и не научился танцевать. Потом каялся. Никогда не мог потанцевать с красивой женщиной. Медведь! Устраивали комсомольские свадьбы. Без свечек, без венцов. Без попов. Вместо икон — портреты Ленина и Маркса. У моей невесты были длинные волосы, так к свадьбе она их обрезала. Красоту мы презирали. Ну конечно, это было неправильно. Как говорится, перегиб… (Снова — кашель. Машет рукой, чтобы я не выключала диктофон.) Ничего-ничего… мне некуда откладывать… Скоро распадусь на фосфор, кальций и прочее. От кого вы еще узнаете правду? Остались одни архивы. Бумажки. Ну да… Я работал в архиве и знаю: бумажки врут еще хуже, чем люди.

О чем я? О любви… о моей первой жене… Когда у нас родился сын, мы назвали его Октябрем. В честь десятой годовщины Великого Октября. Я хотел еще дочку. «Если хочешь от меня второго ребенка, значит, любишь, — смеялась жена. — А как мы назовем нашу девочку?» Мне нравилось имя Люблена, оно складывалось из слов «люблю Ленина». Жена выписала на листочке все свои любимые женские имена: Марксана, Сталина, Энгельсина… Искра… Самые модные тогда. Так этот листочек и остался лежать на столе…

Первого большевика я увидел в своей деревне… Молодой студент в солдатской шинели. Он выступал на площади возле церкви: «Сейчас одни ходят в сапогах, а другие — в лаптях. А когда будет большевистская власть, все станут одинаковыми». Мужики кричали: «А как это?» — «А это настанет такое прекрасное время, когда ваши жены будут носить шелковые платья и туфельки на каблуках. Не будет богатых и бедных. Всем будет хорошо». Моя мама наденет шелковое платье, сестренка туфельки на каблуках. Я буду учиться… Все люди станут жить как братья, все будут равны. Как не полюбить такую мечту! Большевикам поверили бедные люди, неимущие. Молодежь за большевиками пошла. Мы ходили по улицам и кричали: «Долой колокола — на трактора!». Про Бога знали только одно — что Бога нет. Смеялись над попами, рубили дома иконы. Вместо крестных ходов — демонстрации с красными флагами… (Остановился.) Вроде я это уже рассказывал? Склероз… Я старый… давно… Ну да… Марксизм стал нашей религией. Я был счастлив, что живу в одно время с Лениным. Соберемся вместе и поем «Интернационал». В пятнадцать-шестнадцать лет — уже комсомолец. Коммунист. Солдат революции. (Молчит.) Смерти я не боюсь… в моем возрасте… Только неприятно… Мне неприятно по одной причине: кому-то придется с моим телом возиться. Возня с телом… Зашел я один раз в церковь. С батюшкой познакомился. Батюшка: «Надо исповедоваться». Старый я… А есть Бог или нет — скоро и так узнаю. (Смеется.)

Полуголодные, полураздетые… Но субботники у нас круглый год, и зимой тоже. Мороз! У моей жены легкое пальтишко, она беременная. Грузим на станции уголь, дрова, таскаем тачками. Незнакомая девушка, которая работала рядом с нами, спрашивает у жены: «У тебя такое пальтишко летнее. А потеплее нет?» — «Нет». — «Знаешь, а у меня два. Было хорошее пальто, и от Красного креста получила новое. Ты скажи мне свой адрес, я вечером принесу». Вечером она принесла нам пальто, но не старое свое пальто, а новое. Она нас не знала, достаточно было: мы — члены партии, и она — член партии. Мы были как братья и сестры. В нашем доме жила слепая девушка, с детства слепая, и она плакала, если ее не брали на субботники. Пусть она мало поможет, но она попоет с нами песни. Революционные песни!

Мои товарищи… они лежат под каменными плитами… На камнях высечено: член партии большевиков с двадцатого… двадцать четвертого… двадцать седьмого года… И после смерти было важно: какой ты веры? Хоронили партийных отдельно, гроб в красном кумаче. Я помню день смерти Ленина… Как? Ленин умер? Не может быть! Он же святой… (Просит внука и тот снимает с полки и показывает мне маленькие ленинские бюсты. Из бронзы, чугуна, фарфора.) Коллекция собралась. Все подарки. А вчера… По радио передали: у памятника Ленину в центре города отпилили ночью руку. На металлолом… за копейки… Была икона. Бог! Теперь — цветной металл. Продают и покупают на килограммы… А я еще живой… Коммунизм проклят! Социализм уже дрянь! Мне говорят: «Ну кто сегодня всерьез принимает марксизм? Его место в учебниках истории». А кто из вас может сказать, что читал позднего Ленина? Знает всего Маркса? Есть ранний Маркс… и Маркс в конце жизни… То, что сегодня ругают как социализм, никакого отношения к социалистической идее не имеет. Идея не виновата. (Из-за кашля опять неразборчиво.) Люди потеряли свою историю… остались без веры… О чем ни спросишь — пустота в глазах. Начальники обучились креститься, а свечку, как стакан с водкой, в правой руке держат. Вернули пронафталиненного двуглавого орла… хоругви с иконами… (Вдруг совершенно отчетливо.) Мое последнее желание — напишите правду. Но мою правду… а не свою. Чтобы остался мой голос…

Показывает свои фотографии. Иногда что-то комментирует.

…Привели к командиру. «Сколько тебе лет?» — спросил командир. «Семнадцать», — я соврал. Мне было неполных шестнадцать. Так я стал красноармейцем. Нам выдали обмотки и красные звездочки для шапок. Буденовок не было, а красные звездочки выдали. Что за Красная армия без красных звездочек? Дали винтовки. И мы себя чувствовали защитниками революции. Вокруг — голод, эпидемии. Возвратный тиф… брюшной тиф… сыпняк… А мы — счастливые…

…Из разбитого помещичьего дома кто-то вытащил пианино… Стоит в саду, мокнет под дождем. Пастушки подгонят коров поближе и играют на нем палками. Усадьбу по пьянке сожгли. Разграбили. А кому из мужиков нужно пианино?

…Взорвали церковь… До сих пор в ушах крик старух: «Деточки, не делайте этого!». Умоляли. Цеплялись за ноги. Двести лет церковь простояла. Намоленное место, как говорится. Построили вместо церкви городскую уборную. Священников заставили там убирать. Говно чистить. Сейчас… конечно… сейчас я понимаю… А тогда… весело…

…В поле лежали наши товарищи… На лбу и на груди у них были вырезаны звезды. Красные звезды. Распороты животы, туда насыпана земля: хотели земли — нате! Наши чувства — смерть или победа! Пусть мы умрем, но мы знаем, за что умрем.

…У реки увидели проколотых штыками белых офицеров. Почернели на солнце «их благородия». Из животов торчали погоны… животы набиты погонами… Не жалко! Мертвых людей видел столько, сколько и живых…

— Сегодня жалко всех: и «белых», и «красных». Мне жалко.

— Вам жалко… Жалко? (Мне показалось, что на этом наш разговор может и закончиться.) Ну да… конечно… «Общечеловеческие ценности»… «абстрактный гуманизм»… Телевизор смотрю, газеты читаю. А у нас милосердие было поповским словом. Бей белого гада! Даешь революционный порядок! Лозунг первых лет революции: загоним железной рукой человечество в счастье! Раз партия сказала — я верю партии! Я верю.

Город Орск под Оренбургом. День и ночь гонят товарняки с кулацкими семьями. В Сибирь. Мы охраняем станцию. Открываю один вагон: в углу висит на ремне полуголый мужчина. Мать качает на руках маленького, а мальчик постарше сидит рядом. Руками ест свое говно, как кашу. «Закрывай! — кричит мне комиссар. — Это — кулацкая сволочь! Они для новой жизни не годятся!» Будущее… оно же должно быть красивым… Потом будет красиво… Ну верил я! (Почти кричит.) Мы верили в какую-то красивую жизнь. Утопия… это была утопия… А вы? У вас своя утопия — рынок. Рыночный рай. Рынок всех сделает счастливыми! Химера! Ходят по улицам гангстеры в малиновых пиджаках, золотые цепи до пуза. Капитализм карикатурный, как на картинках в советском журнале «Крокодил». Пародия! Вместо диктатуры пролетариата — закон джунглей: кусай того, кто слабее тебя, а тому, кто сильнее, кланяйся. Самый древний закон на земле… (Приступ кашля. Передышка.) Мой сын носил буденовку с красной звездочкой… В детстве это был лучший подарок ему на день рождения. Я давно не хожу в магазины. Продают ли там буденовки? Их долго носили. При Хрущеве еще носили. Какая сейчас мода? (Пробует улыбнуться.) Я отстал… конечно… Я уже древний… Мой единственный сын… он умер… Доживаю с невесткой и внуками. Сын был историк и убежденный коммунист. А внуки? (С насмешкой.) Внуки читают Далай-ламу. Вместо «Капитала» у них «Махабхарата». Каббала… Теперь все верят в разное. Ну да… теперь так… Человек всегда хочет во что-то верить. В Бога или в технический прогресс. В химию, в полимеры, в космический разум. Теперь — в рынок. Ну, допустим, наедимся, а дальше что? Я захожу в комнату к своим внукам — там все чужое: рубашки, джинсы, книги, музыка, зубная щетка — и та не наша. На полках стоят пустые банки из-под «Пепси», «Кока-колы»… Папуасы! В супермаркеты ходят как в музей. Отпраздновать день рождения в «Макдональдсе» — круто! «Дед, мы ходили в “Пицца-хат”!» Мекка! Спрашивают у меня: «Ты на самом деле верил в коммунизм? А почему не в гуманоидов?». Я мечтал: мир — хижинам, война — дворцам, а они хотят стать миллионерами. Приходят их друзья. Слышу разговоры: «Я лучше буду жить в слабой стране, но с йогуртом и хорошим пивом», «Коммунизм — отстой!», «Путь России — монархия. Боже, Царя храни!». Крутят песни:

«Все будет прекрасно, поручик Голицын

За все комиссары получат сполна…».

А я живой… я еще здесь… В самом деле… Я же не сошел с ума… (Смотрит на внука. Тот молчит.) В магазинах полно колбасы, а людей счастливых нет. Я не вижу людей с горящими глазами.

Из анекдотов, рассказанных внуком

Спиритический сеанс. Разговаривают профессор и старый большевик. Профессор: «В идею коммунизма изначально вкралась ошибка. Помните песню:

“Наш паровоз, вперед лети,

В коммуне остановка…”?».

Старый большевик: «Конечно, помню. А ошибка какая?». Профессор: «Паровозы не летают».

Сначала арестовали жену… Ушла в театр и домой не вернулась. Возвращаюсь с работы: сын вместе с котом спит на коврике в прихожей. Ждал-ждал маму и уснул. Жена работала на обувной фабрике. Красный инженер. «Что-то непонятное творится, — говорила она. — Забрали всех моих друзей. Это какая-то измена…» — «Вот мы с тобой не виноваты, и нас не берут». Был в этом убежден… Абсолютно убежден… искренне! Сначала я был ленинец, потом сталинец. До тридцать седьмого года я был сталинец. Верил всему, что говорил и делал Сталин. Да… величайший… гениальный… вождь всех времен и народов. Даже когда врагами народа объявили Бухарина, Тухачевского, Блюхера, я ему верил. Спасительная мысль… глупая… Я думал так: Сталина обманывают, наверх пробрались предатели. Партия разберется. И вот арестовали мою жену, честного и преданного бойца партии.

Через три дня пришли за мной… Первым делом понюхали в печке: не пахнет ли дымом, не сжег ли я что-нибудь. Их было трое. Один ходил и выбирал себе вещи: «Это вам уже не надо». Настенные часы снял. Меня поразило… я не ожидал… И в то же время что-то в этом было человеческое, внушало надежду. Вот эти человеческие гадости… Да-а-а… Значит, у этих людей есть чувства… Обыск продолжался с двух часов ночи до утра. В доме было очень много книг, каждую книгу пролистали. Прощупали одежду. Распороли подушки… Времени подумать у меня было достаточно. Вспоминал… лихорадочно… Посадки уже шли массовые. Каждый день кого-то брали. Обстановка страшноватая. Человека взяли, все вокруг молчат. Спрашивать бесполезно. Следователь на первом допросе мне объяснил: «Вы виноваты уже в том, что не донесли на свою жену». Но это уже в тюрьме… А тогда все в памяти перебрал. Все… Одно только вспомнил… Вспомнил последнюю городскую партконференцию… Зачитали приветствие товарищу Сталину, и весь зал встал. Шквал оваций: «Слава товарищу Сталину — организатору и вдохновителю наших побед!», «Сталину — слава!», «Слава вождю!» Пятнадцать минут… полчаса… Все оборачиваются друг на друга, но никто первый не садится. Все стоят. Я почему-то сел. Машинально. Подходят ко мне двое в штатском: «Товарищ, почему сидите?». Я вскочил! Вскочил как ошпаренный. Во время перерыва все время оглядывался. Ждал, что сейчас подойдут и арестуют… (Пауза.)

К утру обыск кончился. Команда: «Собирайтесь». Няня разбудила сына… Перед уходом я успел шепнуть ему: «Никому не рассказывай про папу и маму». Так он выжил. (Придвигает диктофон поближе к себе.) Записывайте, пока жив… «П. ж.»… «пока жив»… пишу на поздравительных открытках. Некому уже, правда, посылать… Меня часто спрашивают: «Почему вы все молчали?» — «Время такое было». Я считал, что виноваты предатели — Ягода, Ежов, — но не партия. Через пятьдесят лет легко судить. Хихикать… над старыми дураками… В то время я шагал вместе со всеми, а теперь их никого нет…

…Месяц просидел в одиночке. Такой каменный гроб — к голове шире, к ногам поуже. Ворона к своему окну приручил, кормил перловкой из похлебки. С тех пор ворон — моя любимая птица. На войне… Бой окончен. Тишина. Раненых подобрали, одни мертвые лежат. Другой птицы нет, а ворон летает.

…На допрос вызвали через две недели. Знал ли я, что у жены есть сестра за границей? «Моя жена — честный коммунист». На столе у следователя лежал донос, подписанный — я не поверил! — нашим соседом. Я узнал почерк. Подпись. Мой товарищ был, можно сказать, с Гражданской войны. Военный… в высоком звании… Немного был даже влюблен в мою жену, я ревновал. Ну да… ревновал… Жену я крепко любил… свою первую жену… Следователь подробно пересказывал мне наши разговоры. Я понял, что не ошибся… да, это сосед… все разговоры были при нем… История моей жены такая: она из-под Минска. Белоруска. После Брестского мира часть белорусских земель отошла к Польше. Там остались ее родители. Сестра. Родители скоро умерли, а сестра писала нам: «Я лучше поеду в Сибирь, чем оставаться в Польше». Хотела жить в Советском Союзе. Тогда коммунизм был популярен в Европе. Во всем мире. Многие в него верили. Не только простые люди, но и западная элита. Писатели: Арагон, Барбюс… Октябрьская революция была «опиумом для интеллектуалов». Где-то читал… теперь много читаю. (Передышка.) Моя жена — «враг»… Значит, нужна «контрреволюционная деятельность»… Хотели сфабриковать «организацию»… «террористическое подполье»… «С кем ваша жена встречалась? Кому передавала чертежи?» Какие чертежи! Я все отрицал. Били. Топтали сапогами. Все — свои. У меня партбилет, и у них — партбилет. И у моей жены — партбилет.

…Общая камера… В камере — пятьдесят человек. По нужде выводили два раза в день. А в остальное время? Как даме объяснить? У входа стояла огромная бадья… (Зло.) Попробуйте сесть и посрать при всех! Кормили селедкой и не давали воды. Пятьдесят человек… Английские… японские шпионы… Деревенский старик, безграмотный… Его посадили за пожар на конюшне. Сидел студент за анекдот… На стене висит портрет Сталина. Докладчик читает реферат о Сталине. Хор поет песню о Сталине. Артист декламирует стихотворение о Сталине. Что это такое? Вечер, посвященный столетию со дня смерти Пушкина. (Я смеюсь, а он не смеется.) Студент получил десять лет лагерей без права переписки. Был шофер, арестованный за то, что похож на Сталина. И вправду был похож. Заведующий прачечной, беспартийный парикмахер, шлифовальщик… Больше всего простых людей. Но был и ученый-фольклорист. Ночью он рассказывал нам сказки… детские сказки… И все слушали. На фольклориста донесла его собственная мать. Старая большевичка. Один раз только она передала ему папиросы перед этапом. Да-а-а… Сидел старый эсер, он открыто радовался: «Как я счастлив, что и вы, коммунисты, тут сидите и ничего, как и я, не понимаете». Контрик! Я думал, что советской власти уже нет. И Сталина — нет.

Из анекдотов, рассказанных внуком

Железнодорожный вокзал… Сотни людей. Человек в кожаной куртке отчаянно ищет кого-то. Нашел! Подходит к другому человеку в кожаной куртке: «Товарищ, ты партийный или беспартийный?» — «Партийный». — «Тогда скажи, где тут сортир?»

Все отобрали: ремень, шарф, шнурки из ботинок выдернули, а убить себя все равно можно. Была такая мысль. Ну да… была… Задушить себя брюками или резинкой от трусов. Били по животу мешком с песком. Все из меня вылезало, как из червяка. Подвешивали на крюки. Средневековье! Из тебя течет, ты свой организм уже не контролируешь. Отовсюду течет… Выдержать эту боль… Стыд! Умереть проще… (Передышка.) Встретил в тюрьме своего старого товарища… Николай Верховцев, член партии с тысяча девятьсот двадцать четвертого года. Он преподавал на рабфаке. Все знакомые… в близком кругу… Кто-то читал вслух газету «Правда», и там информация: на бюро Цека слушался вопрос об оплодотворении кобылиц. Ну он возьми и пошути, что у Цека, мол, дел других нет, как только оплодотворением кобылиц заниматься. Днем он это сказал, а ночью его уже взяли. Пальцы рук ему зажимали дверью, сломали пальцы, как карандаши. Держали сутками в противогазе. (Молчит.) Непонятно, как сегодня об этом рассказывать… В общем-то, варварство. Унизительно. Ты — кусок мяса… лежишь в моче… Верховцеву попался следователь-садист. Они не все были садисты… Сверху им спускали лимит, план на врагов — месячный и годовой. Вот они меняются, пьют чай, звонят домой, флиртуют с медичками, которых вызывают, когда человек от пыток теряет сознание. У них дежурство… смена… А у тебя вся жизнь перевернулась. Такие вещи… Следователь, который вел мое дело, был раньше директором школы, он меня убеждал: «Наивный вы человек. Мы вас шлепнем и составим акт — при попытке к бегству. Вы знаете, что Горький сказал: если враг не сдается, то его уничтожают». — «Я — не враг». — «Поймите: нам не страшен только человек раскаявшийся, человек разрушившийся». Мы с ним дискутировали на эту тему… Второй следователь был кадровый офицер. Чувствовалось, что ему лень все эти бумажки заполнять. Они все время что-то писали. Один раз он дал мне папиросу. Люди сидели подолгу. Месяцами. Между палачами и жертвами завязывались человеческие… ну, человеческими их не назовешь, но какие-то все-таки отношения. Но одно не исключало другого… «Подпишите». Читаю протокол. — «Я этого не говорил». Бьют. Старательно бьют. Их всех потом самих расстреляли. Отправили в лагеря.

Это было утром… Открывается камера. Команда: «На выход!». Я — в одной рубашке. Хочу одеться. «Нет!» Ведут в какой-то подвал… Там уже ждет следователь с бумагой: «Подпишете — да или нет?». Отказываюсь. «Тогда — к стенке!» Бах! Выстрел поверх головы… «Ну как — подпишете?» Бах! И так три раза. Ведут назад, по каким-то лабиринтам… оказывается, в тюрьме столько подвалов! Я не подозревал. Водили так, чтобы заключенный ничего не увидел. И никого не узнал. Если кто-то идет навстречу, конвоир дает команду: «Мордой к стенке!». Но я уже был опытный. Подсматривал. Так я встретился со своим начальником на курсах красных командиров. И со своим бывшим профессором в совпартшколе… (Молчит.) С Верховцевым мы были откровенны: «Преступники! Советскую власть губят. Они ответят за это». Несколько раз его допрашивала женщина-следователь: «Когда меня пытают, она становится красивой. Ты понимаешь, она тогда красивая». Впечатлительный человек. Это от него я узнал, что Сталин в юности писал стихи… (Закрыл глаза.) Я сейчас, бывает, просыпаюсь в холодном поту: и меня могли направить на работу в энкавэдэ. И я бы пошел. У меня партбилет в кармане. Красная книжечка.

Звонок в дверь. Приехала медсестра. Измеряла давление. Сделала укол. Все это время разговор пусть отрывочно, но продолжается.

…Я как-то подумал: социализм не решает проблему смерти. Старости. Метафизического смысла жизни. Проходит мимо. Только в религии есть ответы на это. Да-а-а… В тридцать седьмом меня бы за такие разговоры…

…Книгу «Человек — амфибия» Александра Беляева читали? Там гениальный ученый хочет сделать своего сына счастливым и превращает его в человека-амфибию. Но сыну скоро становится тоскливо одному в океане. Он хочет быть как все: жить на земле, полюбить обыкновенную девушку. Это уже невозможно. И он гибнет. А отцу померещилось, что он проник в тайну… Что он — бог! Вот он — ответ всем великим утопистам!

…Идея была прекрасная! Но что вы с человеком сделаете? Человек не изменился со времен старого Рима…

Медсестра ушла. Закрыл глаза.

Подождите… все-таки я закончу… На час сил еще у меня хватит. Продолжим… В тюрьме я просидел без малого год. Уже готовился к суду. К этапу. Удивлялся: чего они со мной тянут? Как я понимаю, никакой логики у них не было. Тысячи дел… Хаос… Через год меня вызвал новый следователь… Мое дело отдают на пересмотр. И меня отпускают, сняли все обвинения. Значит, ошибка. Партия мне верит! Сталин был великий режиссер… Как раз в это время он убрал «кровавого карлика», наркома Ежова. Его судили. Расстреляли. Началась реабилитация. Народ вздохнул: до Сталина дошла правда… А это была всего лишь передышка перед новой кровью… Игра! Но все поверили. И я поверил. Прощаюсь с Верховцевым… Он показывает свои сломанные пальцы: «А я здесь уже девятнадцать месяцев и семь дней. Никто меня отсюда не выпустит. Побоятся». Николай Верховцев… член партии с тысяча девятьсот двадцать четвертого года… расстрелян в сорок первом году, когда немцы подходили к городу. Энкаведисты расстреляли всех заключенных, которых не успели эвакуировать. Выпустили уголовную шпану, а все «политические» подлежали ликвидации как предатели. Немцы вошли в город и открыли ворота тюрьмы — там лежала гора трупов. Жителей города, пока трупы не стали разлагаться, гоняли к тюрьме — смотреть на советскую власть.

Сына я нашел у чужих людей, няня увезла его в деревню. Он заикался, боялся темноты. Стали жить с ним вдвоем. Я добивался каких-нибудь сведений о жене. И одновременно — восстановления в партии. Чтобы мне вернули мой партбилет. Новый год… В доме нарядная елка. Ждем с сыном гостей. Звонок в дверь. Открываю. Стоит на пороге плохо одетая женщина: «Я пришла передать вам привет от вашей жены». — «Жива!» — «Год назад была жива. Одно время я работала с ней в свинарнике. Воровали у свиней мороженую картошку, благодаря этому не сдохли. Жива ли она сейчас, не знаю». Быстро ушла. Я ее не задерживал… должны были прийти гости… (Молчит.) Бой курантов. Открыли шампанское. Первый тост «За Сталина!». Да-а-а…

Сорок первый год…

Все плакали… А я орал от счастья — война! Я пойду на войну! Уж это-то мне позволят. Отправят. Стал проситься на фронт. Меня долго не брали. Военком был знакомый: «Не могу. У меня на руках инструкция — “врагов” не брать». — «Это кто враг? Я — враг!» — «Твоя жена отбывает наказание в лагере по 58-й статье — контрреволюционная деятельность». Пал Киев… бои под Сталинградом… Я завидовал любому человеку в военной форме — он защищает Родину! Девушки уходили на фронт… А я? Пишу письмо в райком партии: расстреляйте или пустите на фронт! Через два дня мне вручили повестку — в двадцать четыре часа явиться на сборный пункт. Война была спасением… единственный шанс вернуть себе честное имя. Я радовался.

…Революцию хорошо помню. А потом, извините, уже хуже. Даже войну уже меньше помню, хотя по времени она ближе. Помню, что ничего не поменялось. Только оружие к концу войны у нас было другое — не шашки и винтовки, а «катюши». А жизнь солдатская? Как и раньше, мы могли годами есть суп из перловки и пшенную кашу, месяцами носить грязное белье. Не мыться. Спать на голой земле. А будь мы другие, как бы мы победили?

…Поднялись в бой… Нас из пулеметов! Все легли на землю. Тут еще миномет подключился, разносит людей в клочья. Рядом со мной упал комиссар: «Что лежишь, контра! Вперед! Пристрелю!».

…Под Курском встретил своего следователя. Бывшего директора школы… У меня была мысль: «Ну, теперь, сволочь, ты у меня в руках. В бою пристрелю тихо». Было… Ну да… Хотел. Не успел. Мы с ним даже один раз разговаривали. «Родина у нас одна» — его слова. Смелый был человек. Геройский. Погиб под Кенигсбергом. Что сказать… Могу сказать… я подумал, что Бог сделал мое дело… Врать не буду…

Вернулся домой дважды раненый. С тремя орденами и медалями. Меня вызвали в райком партии: «К сожалению, жену мы вам вернуть не можем. Жена погибла. Но честь мы вам возвращаем…». Мне отдали мой партбилет. И я был счастлив! Я был счастлив…

Говорю ему, что мне этого не понять — никогда. Взрывается.

По законам логики нас судить нельзя. Бухгалтеры! Поймите же! Нас можно судить только по законам религии. Веры! Вы еще нам позавидуете! Что у вас великого? Ничего нет. Один комфорт. Все для желудка… для двенадцатиперстной кишки… Набить брюхо и обставиться цацками… А я… мое поколение… Все, что у вас есть, это мы построили. Заводы, плотины… электростанции… А где ваше? И Гитлера мы победили. После войны… Родился у кого-то ребенок — радость! Радость не такая, как до войны. Другая. Я мог и заплакать… (Закрыл глаза. Устал.) А-а-а… Верили… А теперь нам вынесли приговор: вы верили в утопию… Верили! Любимый мой роман «Что делать?» Чернышевского… Сейчас его уже не читают. Скучно. Читают только название — вечный русский вопрос: что делать? Для нас это был катехизис. Учебник революции. Целые страницы заучивали наизусть. Четвертый сон Веры Павловны… (Читает, как стихи.) «Дома из хрусталя и алюминия… Хрустальные дворцы! Лимонные и апельсиновые сады посреди городов. Стариков почти нет, люди очень поздно стареют, потому что жизнь прекрасна. Все делают машины, люди только ездят и управляют машинами… Машины жнут, вяжут… Нивы густые и изобильные. Цветы — как деревья. Все счастливые. Радостные. Ходят в красивых одеждах — мужчины и женщины. Ведут вольную жизнь труда и наслаждения. Всем много места, довольно работы. Неужели это мы? Неужели это наша Земля? И все так будут жить? Будущее светло и прекрасно…» Вон… (Кивает в сторону внука.) Посмеивается… Дурачок я для него. Так и живем.

— У Достоевского есть ответ Чернышевскому: «Стройте, стройте свой хрустальный дворец, а я вот возьму и швырну в него камень… И не потому, что голоден и живу в подвале, а просто так — от своеволия…»

— (Разозлился.) Вы думаете, что нам коммунизм, эту заразу, как пишут в сегодняшних газетах, в пломбированном вагоне из Германии привезли? Что за ерунда! Народ восстал. Не было того «золотого века» при царе, о котором сейчас вдруг вспомнили. Сказки! И о том, что Америку хлебом кормили, и что судьбы Европы решали. Умирал русский солдат за всех — это правда. А жили… У нас в семье на пятерых детей были одни боты. Ели картошку с хлебом, а зимой — без хлеба. Одну картошку… А вы спрашиваете: откуда взялись коммунисты?

Я столько помню… А зачем? Зачем, а? Что теперь мне с этим делать? Мы любили будущее. Будущих людей. Спорили, когда это будущее наступит. Через сто лет — точно. Но нам это казалось слишком далеко… (Передышка.)

Я выключаю диктофон.

Без диктофона… Хорошо… Мне надо кому-то вот это рассказать…

Мне было пятнадцать лет. Приехали к нам в деревню красноармейцы. На конях. Пьяные. Продотряд. Спали они до вечера, а вечером собрали всех комсомольцев. Выступил командир: «Красная армия голодает. Ленин голодает. А кулаки прячут хлеб. Жгут». Я знал, что мамкин родной брат… дядька Семен… завез в лес мешки с зерном и закопал. Я — комсомолец. Клятву давал. Ночью я пришел в отряд и повел их к тому месту. Нагрузили они целый воз. Командир руку мне пожал: «Расти, брат, скорей». Утром я проснулся от мамкиного крика: «Семенова хата горит!». Дядьку Семена нашли в лесу… порубили его красноармейцы шашками на куски… Мне было пятнадцать лет. Красная армия голодает… Ленин… Боялся выйти на улицу. Сидел в хате и плакал. Мамка обо всем догадалась. Ночью дала мне в руки торбочку: «Уходи, сынок! Пусть Бог тебя простит, несчастного». (Закрыл рукой глаза. Но я все равно вижу — плачет.)

Хочу умереть коммунистом. Последнее мое желание…

В 90-е годы я опубликовала только часть этой исповеди. Мой герой дал рассказ кому-то почитать, с кем-то посоветовался, и его убедили, что полная публикация «бросит тень на партию». А этого он боялся больше всего. После его смерти нашли завещание: свою большую трехкомнатную квартиру в центре города он завещал не внукам, а «для нужд любимой коммунистической партии, которой я обязан всем». Об этом даже написали в вечерней городской газете. Такой поступок был уже непонятен. Все посмеивались над сумасшедшим стариком. Памятник на его могиле так никто и не поставил.

Теперь решила напечатать рассказ полностью. Все это уже принадлежит больше времени, чем одному человеку.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.