После разговора с иереем

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

После разговора с иереем

Есть зрелище, более величественное, чем море – это небо. Есть зрелище, более величественное, чем небо, – это глубины души человеческой…

Виктор Гюго

Мы условились, что не станем склонять друг друга в свою веру, будем сдержанными и предельно терпимыми. В силу вашего возраста – а нам, как оказалось, к моменту нашего разговора исполнилось по 27 лет – не будем изображать из себя умудренного богослова с одной стороны и специалиста по истории религии с другой. Будем сами собой, как есть, с нашими знаниями, полученными в Одесской духовной семинарии и Московском университете, оба со своими «белыми пятнами». Мы часто забывали об этом уговоре, но в общем придерживались его. Что касается «белых пятен», то встреча эта заставила меня по мере возможности обратиться к истории некоторых из затронутых нами вопросов, потому размышления «после» в немалой степени более насыщены информационной плотью, чем рассуждения «во время».

Я испытывал некоторую неловкость поначалу, называя его отцом Василием и на «вы». Так обращалась к нему моя богомольная бабушка. Но он скоро понял, что это несколько сковывает меня, и предложил перейти на «ты», для удобства общения.

Пришел он к бабушке, «активистке» его прихода, по какому-то делу. Она передала ему пакет с поясами, на которых были написаны тексты молитв. Пояса она привезла из Москвы, куда она ездила в гости к сыну, моему отцу. Чтобы проводить ее, я и напросился в командировку – готовить материал о комсомольско-молодежной бригаде заводика, расположенного неподалеку от бабушкиного дома. Но вот сижу со священником-ровесником, наслышанным от бабушки о внуке-журналисте и потому задержавшимся при уходе. И беседа наша тянется уже часов шесть…

Мы сидели в крохотной комнатке, где когда-то родились и мой отец, и его братья-сестры, куда вернулся с фронта четырежды раненный дед. Тут же, рядом с этим домиком, он и умер, накачивая шину на колесе своей грузчицкой тачки. Был здоровяком с косой саженью в плечах, но сердце оказалось измученным водкой.

Когда-то на столе, за которым мы сидели, спала моя крохотная тетя – младшая сестра отца. А сам он в это время под столом – больше было негде – готовил уроки при свете лампочки, прикрученной к ножке. Тут же неподалеку невестилась старшая сестра его, тетя Нина. Теперь она известная ковровщица, кавалер многих орденов, депутат местного Совета. Она часто спорит с бабушкой о религии, горячится, но аргументов ей недостает, и потому бабушка, тоже не ахти какой спорщик, как правило, победоносно-снисходительна – ничем: мол, меня не собьешь.

Бабушка суетилась на кухоньке, похожей скорее на тесную кладовку со стеклом-окошком, вмазанным прямо в штукатурку. Она старалась нам не мешать, втайне, наверное, надеясь на красноречие боготворимого ею отца Василия. Бабушка что-то ставила – убирала на колченогий обеденный столик, сильно расшатавшийся с тех пор, как дед в последний раз поставил на него свой стакан со вставной челюстью. Настоящая была выбита под Прагой фашистской пулей.

За окном мельтешили ноги прохожих: за долгие годы домик с земляным полом здорово опустился, а, вернее, несколько новых слоев асфальта погрузили его на треть. С самой войны ждало дедово семейство квартиры. Но ту, что была обещана до войны, получил удачливый тыловик, а дед был человеком не пробивным, все ждал, все верил, пока не умер. А к тому времени дети уже повырастали – вроде как и необходимость прошла. И вот в квартирке, с годами ставшей полуподвалом, осталась одна бабушка.

Сзади, над моей головой, висела потемневшая иконка с горящей лампадой. Собеседник мой время от времени поглядывал на нее, словно благодаря за молчаливую поддержку. Так и бабушка на протяжении многих лет посреди непрерывной суеты и забот, тяжких потерь и скудных, но оттого не менее радостных обретений нет-нет да и бросила взгляд на этот наивный образ надежды.

Свет из окошка падал на чистое лицо отца Василия, высвечивая его чуть выдающиеся скулы, белый просторный лоб, обрамленный старательно приглаженными черными волосами. Голос у отца Василия ровный, бархатный. Чувствовалось, что говорить он может часами. В баритональном накате, однако, я временами улавливал ненавязчивый укор.

Кисти рук у отца Василия большие, белые. Пальцы даже кажутся хрестоматийно припухлыми. Борода слегка курчавится. Негустая, – недавно, по всей видимости, начатая.

Сначала я интересовался какими-то обрядовыми деталями, некоторыми местами литургии, хозяйственным бытом церкви, бытом самих священнослужителей. Отец Василий охотно пояснял, что означают те или иные цвета риз, какие налоги платятся церковью государству. Рассказал, как он получал иерейский сан и на что может рассчитывать в будущем. С гордостью говорил о том, что епархия с центром в нашем южнорусском городе – одна из самых благополучных (так он выразился) в стране: число храмов перевалило за сто, причем за счет двух новых, построенных незадолго до нашей встречи. Не скрывал отец Василий и собственного благополучия. У него свой дом, огород, японская стереосистема «для прослушивания богослужений и песнопений», видеомагнитофон. Отец Василий называл цены, зарубежные фирмы, хотя я и не спрашивал: по тому, как привычно, с какой готовностью и даже радостью бабушка относила в церковь всю свою пенсию, денежные переводы от детей, я мог представить себе всю полноту «товарно-денежной» связи отца Василия с «миром».

Мало-помалу круг обсуждаемых нами тем все ширился, и достиг той степени социальной, скажем, значимости, что позже сознание этого и привело меня к мысли записать по памяти нашу беседу и мысли, ею пробужденные или высвеченные. И самое главное – аргументы и факты, в пылу беседы не использованные.

Полярность наших мировоззрений – а после разговора я с особой степенью отчетливости почувствовал себя убежденным атеистом – эта полярность делает ненужной и нелепой попытку найти точки соприкосновения с отцом Василием в духовной сфере. Но разговор с ним заставил по-новому взглянуть на некоторые «мирские» дела, которые довольно-таки запутаны – запущены. Это-то запущенное их состояние вырабатывает пагубную привычку с таким положением мириться. Поэтому, как мне показалось, своеобразный взгляд со стороны может дать небесполезные пульсы.

Строй нашего разговора был чисто русский: стройности беседе явно не хватало. Но со временем она обрела в памяти свою логику…

Начал отец Василий с того, что сдержанно похвалился своей осведомленностью в делах мирских. Он не пропускает наиболее примечательные произведения современной русской литературы, некоторые журналы читает почти от корки до корки. Это, по его словам, убеждает его в единстве целей светских литераторов и церкви: просветление души человеческой, осознание силы ее и нетленности.

– Так что, – сказал отец Василий, – если у нас и соревнование, то мирное. Во всяком случае, от религии рокового ущерба душе человеческой я не вижу, и даже напротив…

Не знаю, может быть, я был слишком напряжен и слишком настроен на «борьбу мировоззрений», но мое зрение атеиста уловило ущерб даже при первом приближении. Ведь лечение заведомо устаревшими лекарствами чревато непредсказуемыми последствиями. Религия к таким лекарствам и относится. Потому что не может не подминать самостоятельности мышления. За внешней кротостью видна напористость, за нейтральностью – тенденциозность. И потом… Вот ацтеки делали трепанацию черепа с помощью каменного топора. Были удачные операции. Но разве кому-нибудь придет в голову делать подобное таким же «инструментом» только ради того, например, чтобы была соблюдена традиция? Религиозность именно такой топор среди тысяч современных инструментов. Иное дело, что в неумелых руках не срабатывает и самый «модерновый». Кстати, мне кажется, что мы порой так неумело противостоим религиозному сознанию, что именно оно гнетет нас подспудно тайным вековечным атавизмом, от которого не так-то просто избавиться за десятки и десятки лет. Поклонения профессиональных тенденциозных мыслителей, обеспеченных поддержкой власть предержащих, вырабатывали хитроумную систему догматов и догматиков, оттачивали свое умение манипулировать сознанием, отрабатывали бьющую по чувствам и отстраняющую разум аргументацию. И умение это было на протяжении веков практически монопольным. Оно выработало в священнослужителях то высокомерное спокойствие, которое то и дело промелькивало на лице и в словах моего собеседника.

– Излеченных нами – множество, – патетически восклицал он, – имя им – легион! Двери храма открыты для всех страждущих. И не наша заслуга в том, что поток не иссякает. Душа, если она не омертвела, тянется к богу!

«Не наша заслуга» – тут он, конечно, прибеднялся, но отчасти и искренним был. Мысль без морали – недомыслие, мораль без мысли – фанатизм. Под первой частью этого афоризма – упущенные нами, под второй – привлеченные «ими». Чаще в жизни встречается сложное переплетение первого и второго.

Но неужели разум и сердце человеческое слабее полупервобытной привычки изобретать бога? Уверен: не слабее. Тогда почему они отступают? Наверное, от усталости, от потери человеком веры в себя. Тут тысячи причин. Сломленный личным несчастьем, недостаточно образованный человек может прийти и приходит в храм. В этом – своя гуманность, такт, и, может быть, признание сегодняшней церкви.

Когда внезапно уходит близкий человек, вчера еще полный жизни, связанный с тобой мириадами нитей духовных, – сознание отказывается признать факт его небытия. Как жить, если рассудительно принять за реальность, что вот в этой урночке, которую ты закапываешь в холодную землю – все, что осталось от того, кто смотрит на тебя со сделанной недавно, в минуту будничного счастья фотографии, – именно все – и ничего нет больше?! Как жить? В этот страшный, каменящий момент легче, и, кажется, даже разумней вообразить иной, непостижимый тобой, живым, мир, в котором пребывает ушедший. Смешной, кощунственной, глупой, бесчеловечной кажется какая-то взвешенная аргументация против этого. Но проходит, проходит краткий час наркотического успокаивающего самообмана – часто неизбежного, и это так понятно! – и наркотик, помогший заглушать первую боль, может обратиться во зло. «Душа тянется к богу» – бархатно скажет отец Василий… и потянешься к богу, не замечая, что отшатываешься от магистрального пути своей души. Потому что она тянется к истине, томится по ней, но покорна тебе – ждет твоего «добро». А ты надеваешь мягкие шоры религиозности. Мягкие, обволакивающие:

«Для меня истина – в боге. Стремиться к нему, раствориться в нем – высшее наслаждение духа, достойное любых усилий, любого подвижничества!»

Бархатный голос отца Василия заполнял комнату, как несколькими часами до того заполнял церковь.

Душа тянется к истине, и на ее пути – тяжком, непрямом – церковь подставляет некие зазывные щиты-картинки, уводящие в тупик не желающих додумывать. Картинки эти дают иллюзии уюта, иллюзию конечности поисков, иллюзию истины. Дойдя до этой услужливо тенистой и душистой преграды, ослабленный, словно надышавшийся маковым цветом, человеческий разум призывает свою вторичность, поспешно, враз сдавая свои позиции. Дальнейшие поиски прекращаются. Человек блаженно сникает, сама реальная жизнь представляется иллюзорной, и он становится беспомощен, беззащитен перед ней. Предрасположенный к добру деятельному научается подставлять щеку. Но то и надо подлецу – он не замедлит ударить, и, если есть возможность, ударить не раз и добить, если ему понадобится.

Эта порожденная религиозностью ватность в характерах хороших людей, нередко теряет религиозную окраску. Еще чаще множится без нее, но благодаря ей. Может быть, это самое страшное наследие, переданное давешним «благолепным» мракобесием. Невидимая бацилла апатии зародилась в храме. Но не только в нем.

«Религиозную» апатию трудно отделить от апатии, порожденной в бесчисленных столкновениях с непробиваемыми недостатками «мирской» жизни. С людскими пороками, не выкорчеванными вовремя и потому местами буйного цветения достигшими.

Приходится убеждаться в том, например, что горячее стремление принести пользу обществу не всегда находит сочувствие и понимание. Более того, сталкиваясь с рутиной – наступательной, сильной в своем напоре, косности, крепкой своим единством, благие стремления порой превращаются в отчаянную самоотверженность. Даже самоубийственность, для обыденного разума кажущуюся сумасшествием. «Мания!» – с деланным сочувствием вздыхает чинуша-обыватель, и самоотверженность в определенный момент останавливается перед выбором: битье головой о стену, равносильное самоубийству, или – апатия. Пусть каждый судит сам, что встречается чаще.

Такая «ставка на надрыв», на крайнее напряжение не может долго приносить плоды. Мы нередко умиляемся собственной «дальней любви», поддерживая далекого подвижника, и не замечаем, что без нашей поддержки задыхается, так сказать, подвижник «ближний». Это мелкое предательство и невольное постоянное подвирание есть в духовных генах религиозности, идет от эффекта молитвы: согрешил, покаялся, кинул копеечку «на строительство храма» – и успокоил душу. И получается: «Нет пророка в своем отечестве (городе, селе, микрорайоне, семье, на работе?)» Вот и являются истеричные, вдруг, посмертные благодарности. Хрестоматийные примеры этого – судьбы Высоцкого, Рубцова, томского писателя Михаила Орлова.

Далеко не всякий талантливый или просто хороший человек обладает железной хваткой и защитной броней. Может быть, одно с другим вообще несовместимо. Не всякий находит ясную цель сразу и способен постоянно не терять ее из виду. И даже тот, кто обладает редким сочетанием всех этих качеств, не застрахован от минут и даже периодов неуверенности в себе, слабости, хандры, наконец. И подвижник вдруг может стать хрупким, ломким, а то и податливым. Тогда от нас, окружающих, зависит, суждено ли состояться этому таланту, просто этой личности.

Как трудно порой найти доказательства необходимости жить по совести, честно, столь важные для молодых! Беспощадный и впечатлительный взгляд юности способен за благородным внешне поступком разглядеть корысть, распознать изощренную демагогию или крохотную фальшь, за которой могут скрываться вещи, в корне меняющие многие представления. «Неужто и в этом лучшем из миров зло начинает чувствовать себя вольготно?» – задается вопросом юноша, снявши розовые очки. И – или надевает черные, или бросается в поиски вековечных утешительных конструкций религии.

Но не слишком ли часто хрупка наша твердость, шатка наша стойкость? Не слишком ли сильна в нас психология иждивенцев, основанная на недовольстве тем фактом, что общество к нашему рождению не успело стать совершенным, подготовить вселенскую справедливость?

Слишком многие из нас как-то разом примирились с локальным торжеством вещей низких. Чувство справедливого протеста, высокая способность, данная нам как людям – бороться с несправедливостью, притуплена какой-то запуганной усталостью. Некоторым даже при тонком нравственном чутье просто не хватает решимости сопротивляться злу. Как липкими лентами, опутали мы себя компромиссами, страшками, малодушным хихиканьем, оставив себе в утешение минуты пламенного грудобоя, дающего только эмоциональную разрядку. При этом напрочь забывается, что есть и наша доля ответственности в том, что делается в стране. Что угодно – лишь бы не иметь своего суждения, – вот отсюда и беспомощность перед жизнью. Этакое «командировочное состояние». Но нельзя, плывя в удобной лодке по течению, рассчитывать, что речка никогда не кончится и не наступит океан, где придется прилагать усилия на греблю. Придется – а сил может и не оказаться.

Самое достойное и разумное – посильное участие в улучшении окружающей жизни. Сегодняшней, нашей. Борьба, а не унылые разглагольствования, не изощренные жалобы на судьбу, не многозначительное безделье, не пустой крик и не пустое молчание. А как раз все эти проявления малодушия объективно находят подтверждение в религии.

Отец Василий утверждал, что в нашу эпоху стрессов и НТР нравственное состояние мира может найти гармонию только в религиозности, что только в ней «мятущиеся и смущенные сердца могут найти разрешение всех своих тревог и сомнений», что следует «смириться перед богом и в трудах по борьбе с грехом удостоиться тайны духовной жизни».

Вспомнилась библейская мораль: каждый за себя, один бог за всех. И в ее свете «смириться перед богом» означает упование на несуществующее, «борьба с грехом» – борьбу с тем в первую очередь, что именно церковь считает греховным, а «тайна духовной жизни» есть иносказательное утверждение индивидуального начала.

Все это вместе означает призыв к уходу или, во всяком случае, растрату сил и времени на движение по ложному пути, который при всей своей видимой ясности ведет в никуда. Потому что, по учению церкви, человек познает мир не столько умом, сколько своей внутренней жизнью. Таким образом, основой его познания является вера. Она абсолютно истинна и непогрешима, она есть высшее достижение духовной жизни человека.

И – вот признак разжижения разума, потери им достоинства! – верующий принимает любое утверждение, как бы ни противоречило оно разуму и самому себе, на все соглашается, ничему не противится. Вера, провозглашенная во спасение, приучает не доверять себе и тем самым нередко губит.

Наверное, религиозность сегодня возникает от нетерпения в добывании истины и означает субъективный предел, за которым – персонифицированные причины и цели бытия, конечно же, упрощенные, потому что подвергаемы догматическому суждению и объяснению. Это свидетельство отключения разума, его временной остановки, которая, тем не менее, может стать в конкретном человеке полной.

Насколько больше мужества и подлинного гуманизма в признании того, что мир, в котором мы живем – это все, что существует. Что больше ничего нет! Достойная человека ответственность поднимается в его душе. Дерзновенность, смягченная сознанием конечности своего бытия. Бережливость и добрая расчетливость в трате своих дней, не в избытке отпущенных нам на земле. И, по Монтеню, «то, что осталось неизвестным одному веку, разъясняется в следующем… Поэтому ни трудность исследования, ни мое бессилие не должны приводить меня в отчаяние, ибо это только мое бессилие». «Только мое», – а не бессилие человеческого разума вообще, как утверждает любая религия. В чем же больше суетности подлинной – в монтеневской вневременности или в патологической сосредоточенности на собственном «Я», в этом эгоцентризме, который поощряется религиозностью?»

«Поднимись, человек! Встань в позу господина! Поднимись! Уважай себя! Познай цену себе! Не поклоняйся какому-то богу. Перед тобою только равные тебе. Ты не сын мгновения, твой род вечен. Не какой-то бог сотворил тебя некогда по своему образу. Исходные элементы твоего существа навсегда будут служить вечным основам вселенной» – разве эти слова, написанные почти двести лет назад, не делают то, что не под силу многочасовой маловразумительной проповеди – не просветляют душу, не поднимают человека?…

Отец Василий перевел разговор на другое. Ему важно было найти нечто такое, в чем церковь «лидирует» в сравнении с усилиями внецерковных «работников духа», в частности, писателей, уважение к которым – факт общественной жизни.

– Разве не пишут они, – вопрошал риторический отец Василий, – что духовный человек – это тот, кто способен свободно переноситься из настоящего в прошедшее и будущее? И разве не той же спасительной способности учит церковь, и учит успешнее?

Да, церковь говорит с человеком о прошлом и будущем. Но как говорит и что говорит. «Заданность» религиозных, мистических представлений опять же сужает возможности разума и фантазии человека. Религия вовлекает мысль в извечный танец химер и принуждает разум выделывать те же «па». Что же касается некоторых известных писателей, размышляющих на темы прошлого и будущего, то отец Василий, как и вульгарные поспешные обвинители их в «богоискательстве», кажется, не замечают одной важной вещи. Они для разума и фантазии оставляют широкие просторы. В их поисках нет агрессивности, граничащей с насилием духовным. Их вопросы и ответы-варианты возникают в глубине их сознания, а не в потусторонней заданности, как это имеет место в религии. Кроме того, авторитет «настоящего» для них непререкаем. «Настоящее» не самодовлеет, но оно по отношению к прошлому и будущему – старший брат с двумя младшими. Потому что суть наша и предназначение реализуется только в настоящем. И от того, какова она, насколько полно и положительно реализуется, зависит и престиж прошлого, и надежда на будущее.

Отец Василий возразил, что великая радость – ощущение непосредственного родства не только с сиюминутно живущим, но и с физическими ушедшими, и с грядущим человечеством – доступна только в храме. Что только там во всей полноте можно почувствовать дыхание вечности. «Через лоно церкви проходит главный путь времени», – сказал мой красноречивый ровесник.

Вполне логично, что он считает, что дела «настоящего» в избытке освещены огнями светских институтов, и для него оно как бы вторично. Но мне кажется, в его лице церковь слегка лукавит: оперировать абстракциями – давнопрошедшим или еще не наступившим – попросту удобнее. Это означает – может означать – стремление избежать ответственности, которую порождает мысль о настоящем, мысль всерьез. Истинная любовь к ближнему, а не эгоистически независимое пребывание в настоящем. А что касается «дыхания вечности», то почувствовать его способны люди нерелигиозные. Мне даже кажется, что только они и способны. При условии достаточной степени развитости духовной и интеллектуальной.

Тогда мой собеседник снова повернул разговор в другое русло.

– Мы – и верующие, и неверующие – убедились на примерах очевидных и кричащих, сколь пагубна потеря памяти о прошлом, – сказал он задумчиво. – И мы, церковь, с великой горечью вспоминаем о загубленных памятниках, но не удручены – ибо есть что сберегать, есть куда вкладывать силы. Роль церкви в сохранении памятников неоспорима.

Этот аргумент показался в устах отца Василия достаточно веским сам по себе, без связи с тем, о чем мы говорили перед тем. Хотя можно вспомнить, как относилась церковь к памятникам прошлого в прошлом. Так ли уж рьяно она отстаивала их, если они некогда служили советским целям? Сомневаюсь. Не меньший, если не больший вклад в это дело вносили лучшие русские люди, глубоко понимающие связь времен. Они прилагали отчаянные усилия для сохранения строений, предметов быта, художественных произведений в слове и камне, красках и бронзе независимо от того, служили ли они предметами культа. Иногда спасать приходилось именно от церкви. Но в обозримом прошлом – от тех, кто старался, пусть даже и из благих побуждений, избавиться, перечеркнуть то, чем жили предки. Далеко не всегда усилия по спасению памятников были увенчаны успехом. Но лишь когда народ дорос, или, скажем так, начал сознавать важность этого дела, органичную связь памяти с днем сегодняшним, оно получило какие-то гарантии успеха. Церковь тоже «за», но постольку, поскольку это затрагивает ее собственную историю.

Отец Василий настаивал, что церковь в сохранении памятников наиболее последовательна, что роль ее в сбережении прошлого в целом, соответственно, уникальна. В этом слышался укор тем силам, которым она противостоит, об опасности вторых для нашего общего прошлого не раз предупреждала, хотя и не прямо…

Собеседник мой порой допускал в разговоре некоторую самонадеянность, Я, быть может, тоже. Порой мне мешала, слепила непримиримость. Я старался с нею совладать в «интересах истины», и это, кажется, удавалось. Но когда отец Василий заговорил о памятниках, запульсировала внутри болевая точка. Я не стал вспоминать то, что вспомнилось – не хотелось лишних ответвлений и без того довольно сумбурного разговора.

Но сколько вспомнилось, торопливо заклейменного «революционной» фразой только за то, что было это заклейменное связано с национальной традицией и старой государственностью!

«Писатели должны выкинуть за борт литературы мистику, похабщину, национальную точку зрения», – писала одна центральная газета в середине двадцатых, ставя на одну доску национальную точку зрения и похабщину.

«Русь!.. Сгнила?… Умерла?… Подохла?… Что же! Вечная память тебе», – писала другая центральная газета в то же время.

«У нас нет национальной власти – у нас власть интернациональная. Мы защищаем не национальные интересы России, а интернациональные интересы трудящихся и обездоленных всех стран», – гласила третья.

Оно конечно – наивный фанатизм, следствие стихийного протеста против всего старого. Оно конечно – революционное отрицание «сгоряча», всякому глубокому общественному перевороту присущее. «Плохо то, что устарело, хорошо то, что ново» – главный лозунг вульгарного социализма. Главное – целесообразность!

«Памятники старой культуры дороги только буржуазии и белогвардейцам!» – писал в свое время Емельян Ярославский, редактор журнала «Безбожник». И продавались как «лом», по весу, за персидские серебряные туманы – кило за кило – сорванные с евангелий и икон оклады и ризы, ну а заодно и подстаканники, столовая посуда, лампады, работы известных русских ювелиров Хлебникова, Овчинникова, Фаберже.

Бездумный нигилизм, враждебность к прошлому возмущали В. И. Ленина. «Когда ему приходилось слышать, что в Галиче, Угличе и других старинных русских городах пытались разрушить церкви, – пишет В. Д. Бонч-Бруевич, – он немедленно рассылал телеграммы и строгие приказы этого не делать, вызывал представителей местных властей, разъясняя им значение исторических памятников». Ленин подчеркивал: «Пролетарская культура не является выскочившей неизвестно откуда, не является выдумкой людей, которые называют себя специалистами по пролетарской культуре. Это все сплошной вздор. Пролетарская культура должна явиться закономерным развитием тех запасов знания, которые человечество выработало под гнетом капиталистического общества, помещичьего общества, чиновничьего общества». Знаменательна фраза, сказанная Лениным в разговоре с А. В. Луначарским после посещения общежития Вхутемаса, где Владимира Ильича встретили «все сплошь футуристы», которые, ликуя, провозглашала себя «во власти мятежного, страстного хмеля». Ленин с упреком сказал наркому просвещения: «Хорошая, очень хорошая у вас молодежь – но чему вы ее учите!..»

Академик И. В. Петрянов-Соколов признается, что в молодости мог узнать о московских монастырях только то, «что это были «очаги мракобесия… Я, как и все мы, имел право и должен был гордиться этим инженерно-архитектурным чудом, но не гордился. Я ведь ничего не знал».

Невольно задаешься вопросом, кто же были те преподаватели, кто, зная ленинские предостережения, «знали» и о значении разрушаемых памятников, но продолжали учить молодежь соответственно…

В Риме сознательным разрушителям памятников прошлого отрубали руку. Только торжествующий враг во всю историю человечества мог глумиться над святыми: вспомним, как шли в костры, у которых отогревались солдаты Наполеона, кремлевские иконы, как был превращен в казарму Успенский, в конюшню – Архангельский соборы. Но и враг в глумлении своем понимал, что, коверкая и уничтожая памятники, совершает надругательство над самим духом народа, что без этого победа над народом будет неполной. Невозможна полная победа, пока сохраняются уголки, где жив этот дух. Известно, что у Кутузова был секретный план Москвы, на котором были отмечены памятники архитектуры – их не поджигали русские, покидавшие столицу. Это делал враг.

Другой лютый враг – фашист – уничтожил три тысячи памятников. Но в Москве в 30-е годы было разрушено 500, а вместе с исторической застройкой – около трех тысяч же! Вот чего стоило нам «абстрактное понимание марксизма» и примат целесообразности. Да только ли это!..

Нет, не «дело прошлое». Сегодня, когда гласность осознана нами как жизненная потребность, как, быть может, последнее средство для преодоления общественной апатии и аморальности, которая признавалась «местами, кое-где, у отдельных индивидуумов» (но как отличить грань, когда «кое-где» сливаются в сплошные регионы безнравственности?), нельзя отводить глаза и от печальной памяти «вульгарного социологизма».

Нельзя хотя бы потому, чтобы доказать себе: не только рукописи не горят, но и все прекрасное, что было на нашей земле, пребывает в нашей памяти. И, думается, уместно сейчас «поименно» вспомнить хотя бы некоторые из исчезнувших памятников.

На месте нынешнего бассейна «Москва» высился храм Христа Спасителя. Его можно видеть на многих рисунках и гравюрах 10-х – 20-х годов, переиздававшихся и после его разрушения, но стыдливо лишенных комментариев. А они не помешали бы. По копеечке были собраны те 15 миллионов рублей серебром, которые пошли на его сооружение. Люди охотно отдавали деньги, зная, что храм этот бесподобный возводится в честь победы русского оружия над Наполеоном, сжигавшим кремлевские иконы. Внутреннее убранство храма включало в себя 115 мраморных досок с именами русских полководцев; золотыми буквами были вырезаны на камне описания 71 сражения Отечественной войны; имена тысяч убитых и раненых, воспроизведены воззвания к армии и народу. В создании храма участвовали лучшие представители русского изобразительного искусства, за честь считавшие этот священный заказ. Среди них архитекторы Клодт, Витали, художники Прянишников, Маковский, Федор Толстой, великий Суриков… Храм «помешал строительству Новоспасского моста через Москву-реку…» Под динамитный грохот, от ударов кирки (потому что строили на века, и взрыва оказалось недостаточно) рушились уникальные стены, росписи, купола, резные ворота, уничтожалась аллея трофейного оружия, спускавшаяся к реке. Одновременно были взорваны соборы во многих губернских городах. Вероятно, они тоже помешали каким-то строительствам.

Напротив входа в ГУМ, рядом с Историческим музеем, стоял построенный по заказу Дмитрия Пожарского Казанский собор. Под алтарной частью его, под иконой, принесенной из дому самим Пожарским, покоился прах русских воинов. Сейчас на месте собора – питьевые автоматы, травка и чахлые деревца. На месте братской могилы – общественные туалеты… Кстати, интересное совпадение: подобные же заведения – на месте погоста у Климентовского собора, единственной московской постройки Пьетро Антонио Трезини; и в Костроме – на месте захоронений известной русской семьи Фигнер – помните героя войны 1812 года Николая Фигнера, Веру Фигнер?…

Так вот, три с лишним века простоял Казанский собор. А в 1936 году архитектор П. Д. Барановский, ближайший сотрудник И. Э. Грабаря, глотая слезы, лихорадочно делал последние обмеры. Он до последней минуты боролся за собор, вдохновленный, быть может, успехом в защите храма Василия Блаженного, под который уже пробивали штольни для динамитных шашек, и были озабочены лишь тем, как бы выкурить из храма забаррикадировавшегося внутри архитектора, – но безуспешно: Казанский собор не пощадили.

Начиная с лета 1918 года по указанию В. И. Ленина на фасаде Чудова монастыря, пострадавшем от артиллерийского обстрела в ходе октябрьского штурма, велась кропотливая научная реставрация. Это было первое каменное сооружение Кремля (XIV век). С самого начала Чудов монастырь был «учительным» и ученым: здесь жили приезжавшие из Греции и южнославянских земель ученые монахи и епископы, в их числе Максим Грек. В XVII веке в монастыре была учреждена Греко-латинская школа, позже преобразованная в Славяно-греко-латинскую академию. А в ХХ веке, в начале 30-х, взрыв потряс Кремлевский холм. Ему предшествовало сожжение на Ивановской площади архива и библиотеки Чудова монастыря.

Та же судьба постигла и кремлевский Вознесенский монастырь, основанный женой Дмитрия Донского в 1407 году, и церковь трех Святителей, в которой отпевали героя войны 1877 года генерала Скобелева. В 1935 году не стало Сухаревой башни, совсем уж не имевшей отношения к церковным делам. Не стало несмотря на то, что за нее вступились многие выдающиеся деятели науки и культуры во главе с А. М. Горьким, несмотря на то, что академиком архитектуры И. А. Фоминым был разработан убедительный проект реконструкции площади, при котором башня перестала бы «мешать движению». Сегодня ее готовы восстанавливать. Некоторые ученые выступают против этого: зачем, мол, новодел? Но в воссозданной Сухаревой башне планируется разместить музей русского флота, коему вскоре 300 лет исполняется; и потом, пустота на ее месте есть памятник тем силам, которые ее уничтожили, которые в пику проекту воссоздания планирования отгрохать на ее месте очередной гигантский универмаг.

Но не будем ограничиваться Москвой.

В Ленинграде около метро «Площадь Восстания» была сломана церковь, построенная на средства академика И. Павлова в начале века. Сломана на следующий год после его смерти.

В Киеве уничтожена Десятинная церковь, еще при Владимире заложенная.

В Витебске взорвана церковь XII века.

В Могилеве разобран на стройматериалы собор Святого Иосифа, построенное в конце XVIII века архитектором Н. Львовым чудо…

Года до своего столетия «не дожила» чугунная колонна, открытие которой при огромном стечении народа состоялось в 1839 году. Проектировал ее А. Брюллов, брат великого художника, и стояла она на высоком кургане на батарее Раевского, и мыслилась всеми как главный памятник Бородинского поля. У подножия 25-метровой колонны находилась могила Багратиона. «Находилась», потому что была взорвана вместе с колонной. Чугун ушел в переплавку. А на месте захоронения нашли только останки голени да золотой эполет. Это и перезахоронила безвестная сельская учительница.

Печальный реестр можно продолжить. Но тридцатыми годами вульгарный социологизм или как там это варварство зовется по-научному – и в наши дни, чего уж там… Разве что в других формах.

Неподалеку от Кремля находится Богоявленский собор. Рядом – некрополь с надгробиями XVI–XVIII веков, большой художественной и исторической ценности. Сцена минувшего лета: рабочие разбивают их ломами, рядом суетится архитектор – умоляет прекратить вандализм, говорит, что иной иностранец с удовольствием прихватил бы любую мраморную завитушку, да не сделает этого, зная, что на таможне его с нею не пропустят: «национальное достояние». Что-то ему удалось спасти.

Еще одна сцена – «провинциальная». В селе Новоукраинка Раздельнянского района Одесской области взорвали церковь, поставленную при основании села, в незапамятные времена. Взорвали ее… по случаю приезда в село нового первого секретаря райкома, по собственной инициативе. Так сказать, лояльность и рвение проявить. Несмотря на отчаянные попытки общественности предотвратить разрушение. Рядом – недавно построенный клуб, который разваливается сам по себе, потому что халтурно построен.

А задержимся в Смоленске…

Здесь музейные работники не раз обращались к церкви с предложением передать «мирским» учреждениям плащаницу, вышитую золотыми нитками самой Екатериной II и хранящуюся в действующем соборе. Церковь отказывалась.

Тогда указали на необходимость создать для плащаницы особый температурный режим, режим влажности и освещения особые. Церковь обеспечила установку автономной системы, удовлетворяющей этим требованиям и вновь вежливо отказалась передать плащаницу музею.

И, положа руку на сердце, правильно сделала. Вот лишь некоторые «достижения» смоленских реставраторов за последние годы.

В 1975 году при реставрации бывших Архиерейских палат была уничтожена дренажная система, двести лет до того обеспечившая полную сохранность стен и перекрытий. Было затрачено 250 тысяч рублей. После этого палаты стали разрушаться с катастрофической быстротой.

В 1981 году реставрировали отрезок смоленской крепостной стены между Днепровскими воротами и башней Волкова. Сменили кладку. Но толщу стены заполнили хламом. На это ушло 112 тысяч рублей. Нынче для восстановления того же участника требуется минимум 130 тысяч.

В 1980 году восстанавливали музей-усадьбу М. Глинки (автор проекта Я. Д. Янович «Спецпроектреставрация»). В ходе этих работ, сравнимых с установкой мины замедленного действия, двухэтажное деревянное здание было лишено системы вентиляции подпола. В результате дубовые полы, что называется, «пошли» по весне. Экскурсанты, как зайцы деда Мазая, перепрыгивали через лужи по доскам, проложенным в «отреставрированной» усадьбе.

Что бы вы стали делать, чтобы строящееся вами бревенчатое строение как можно скорее разрушилось? Если интересен ответ, обратитесь к опыту реставраторов знаменитого теншевского «Теремка». Ответ триединый: поставить (или не сменять) нижние гнилые бревна – можно заштукатурить для маскировки, затем вместо соснового бревна зимней вырубки положить еловое летней, и, наконец, забыть о необходимой пропитке. Впрочем, можно и не выезжать из города за ответом: директор смоленских реставрационных мастерских Г. М. Аптекин должен быть в курсе дела. Все-таки более чем двадцатилетний стаж работы как специалиста…

Так что резон у церкви, не отдававшей драгоценную плащаницу, согласитесь, был…

Но иронию – в сторону. Тут не до иронии.

Что же до разрушений относительно давних и недавних в плане нашего разговора с отцом Василием, о котором, надеюсь, читатель еще не забыл, то люди, делавшие это, сами того, естественно, не желая, укрепляли церковь, которая в свете рукотворных пожаров и в грохоте рукотворных взрывов обретала ореол мученичества, тем самым получая в глазах потенциально верующих лишний козырь в своей пропаганде. Ореол, надо сказать, незаслуженный. Еще Энгельс писал; «… Преследования – наилучшее средство укрепить нежелательные убеждения! Одно несомненно: единственная услуга, которую в наше время еще можно оказать богу, – это провозгласить атеизм принудительным символом веры…»

«Вульгарно-атеистическое рвение, скоморошевские, оскорбительные для верующих шествия «безбожников», упрямое, безаргументное и агрессивное противостояние церкви, – все это есть политическая война религии. А последнее, по Ленину, «есть лучший способ оживить интерес к религии и затруднить действительное отмирание религии».

Отец Василий много говорил о том что корни религиозности сегодня никак нельзя расценивать как эффект запретного плода, который, как известно, сладок. Я понял, что для него все социальные теории справедливости – лишь составная часть религиозного мировоззрения. И они, утверждал мой собеседник, пронизаны именно религиозным идеалом справедливости и любви.

Меня поразило, как легко он присваивает религиозности все, исключительно все лучшее, что есть или даже может быть в человеке! Я-то убежден в обратном: для тех даже, светских, так сказать, по образу жизни людей, кто считает, что верует искренне, как раз религиозное мировоззрение есть часть общего. Если, конечно, это люди неглупые и широких взглядов. Религиозность, вернее, ее атрибуты могут быть инструментом в познании мира, причем далеко не из самых необходимых и употребимых. Так сложилось – и это не столько заслуга церкви, сколько упущения внецерковных инструментов – что в самом отправлении культа, в чарующей непонятности церковнославянизмов вещи, ничего общего с религиозностью не имеющие, видятся покрытыми религиозным флером.

Например, бабушка моя однажды пришла из церкви и с восторгом поведала мне, что Александр Невский в 1240 году разбил шведа, а двумя годами позднее – немца. Она этого раньше не знала, потому что неграмотная. Как, вероятно, не знали этого подростки, прогулявшие в школе соответствующие уроки. Священник же с амвона рассказал об общеизвестном, что содержит любой учебник по русской истории. И подал это в упаковке религиозной. И для бабушки моей, для упрямых неучей стал как бы первовестником деяний Александра Невского. Отец Василий может говорить о любых фактах истории или современности, но он при этом никогда не должен упускать из виду вероучительной стороны дела. Утонченная демагогия современной церкви состоит в том, что религиозное содержание то и дело связывается с различными проблемами сегодняшнего дня. И создается видимая способность вывести человека из тупика, в который его завела якобы потеря веры в бога. Это – попытка выдать поэтические в лучшем случае конструкции за единственный способ познания мира, поэтический код – за зашифрованную истину в последней инстанции.

В журналистике есть аксиома: кто первый подал информацию, тот имеет основание рассчитывать на то, что именно его трактовка наиболее прочно запечатлеется в сознании потребителя.

Точно так же, в общем, но в более изощренных формах, отец Василий вольно или невольно мистифицирует историческую, политическую, духовную информацию, продукты светской социологической мысли.

Только после окончания университета понимаешь, сколь многого не знаешь. Но конкретные знания нужно и должно добывать без порабощения разума чьим-то иррациональным комментарием. Это слишком дорогая цена. Гнет религиозной трактовки, обволакивающая повадка ее так или иначе, рано или поздно чувствуется.

Отец Василий называл эту неудовлетворенность разума суетой. Он объяснял это неверием. От него, говорил вдохновившийся мой собеседник, и слишком поспешное возведение в абсолют вещей, того не достойных. И самым веским своим аргументом он, по всей видимости, считал вот какой:

– Потеря веры религиозной повлекла за собой и потерю способности верить вообще: чему-либо, во что-либо, кому-либо. Во многих пробудилась стихийность притязаний не самого высокого порядка. И нет теперь преграды этой стихийности. Человек возводит мелкий обман в принцип существования. Искажается мораль, скудеет нравственность, в прах обращаются духовные ценности. «И люди уподобляются скотам…»

Со смешанным чувством удивления и радости я улавливал в словах отца Василия чисто публицистические нотки. Однако никак не мог с ним согласиться, что причина в недостатке религиозного чувства. Ведь в нравственном отношении оно – лишь система запретов и сигналов, знаков и символов, которая не задействует сознание и разум.

Мне доводилось в разное время бывать на церковной службе. Прекрасное пение, великолепие интерьеров, теплые исторические ассоциации… Но всякий раз в глубине души возникала тревога, сознание какой-то опасности. Неприятное чувство от совершаемого на глазах в общем-то обмана. Во всяком случае, хорошо скрываемое высокомерие по отношению к пастве.

Действительно, так ли уж однозначно церковь стоит на стороне бесспорного добра, как о том веками вещает?

Основа основ богослужения – библейские тексты. Книг, анализирующих их – тысячи, и не будем тщиться что-то добавить к этому многовековому критическому анализу. Но все-таки на некоторых моментах остановиться придется.

Каждодневно отец Василий, читая канонический текст утрени, предлагает пастве возликовать по поводу поголовной гибели египетских первенцев у людей и скота, гибели египетского войска вместе с фараоном в Красном море. Повечерие содержит слова: «Господу вседержателю… праведные перед тобой только Авраам, Исаак и Иаков и семя их». Во время бракосочетаний он как православный священник обязан восславить брак в Кане Галилейской и «чудо», там происшедшее: как Христос превратил воду в вино к радости новобрачных и многочисленных гостей. В конце же произносится совсем уж сомнительный с точки зрения нравственности пассаж: «Исайя, ликуй, дева имела во чреве и родила Эммануила…» Смесь полупервобытных инстинктов, славословие по поводу чудес, нередко довольно неуклюже придуманных, наконец, откровенный расизм, – вот что в избытке содержат канонические тексты «дежурных» молитв. Эпизодов, подобных приведенному в книге Эсфирь – безнаказанное и без повода уничтожение за один день 75 тысяч человек – в Библии немало. Относительны ее нравственные постулаты. Недаром даже св. Августин признавал, что пытался читать Библию, но заключил, что ей недостает цицероновского духовного величия.

При первом приближении даже Библия, Откровение разрушают все моральные понятия, которые они нагромождают на бога. Они признают совершенством качества, которые здравый смысл и разум каждого человека называет недостатками, гнусными пороками и грубым беззаконием.

Резонно замечено кем-то из просветителей, что стремиться любой ценой добиваться поклонения, польстить богу – значит отождествить его с худшим из людей. Только при полном засыпании разума можно расточать раболепие обожание мстительному, тупому, несправедливому и жестокому небесному тирану, каким предстает Вседержитель в Библии.

«Потеря религиозного чувства неизбежно ведет к падению нравственности», – утверждал Отец Василий, то есть, что люди станут совершать злодеяния, лишившись надежды на награду и избавившись от страха наказания. Но разве это тормоза для совершения зла – страх и надежда на награду? Для собственно совести места вроде как и нет. Эффект индульгенции. И потому несть числа праведникам, не верящим в бессмертие души и воздаяние. Несть числа и людям порочным, верующим и в то, и в другое. Здесь уместно вспомнить старинную аргументацию гуманистов эпохи Возрождения: добрые дела, совершаемые без надежды на награду, гораздо более нравственны, чем те, единственным стимулом которых является расчет на вознаграждение. Тот, кто избегает совершать дурные поступки только потому, что считает их бесчестными, гораздо нравственней того, кто отказывается от дурных поступков лишь из страха перед загробной карой. Вот и получается, что по сути атеизм гораздо лучше укрепляет нравственность, чем религиозность.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.