ПИСЬМО ПЕРВОЕ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ПИСЬМО ПЕРВОЕ

Дорогой Евгений Евтушенко!

Ныне со всех газетно-журнальных и телеперекрестков несутся призывы каяться. Вы их слышите, конечно. Порой это даже не призывы, а требования и ультиматумы. Александр Солженицын, например, требует покаяния от всего человечества. По моим наблюдениям, особенно усердны в таких призывах ученые люди. Одни из них (например, академик Д. С. Лихачев) считают, что покаяться должен весь русский народ. Другие (например, член-корреспондент Академии наук И. Р. Шафаревич) гораздо умереннее: они полагают, что достаточно, если покается только компартия. Третьи (например, академик ВАСХНИЛ В. А. Тихонов) еще скромнее: требуют покаяния от председателей колхозов и колхозных кладовщиков. Четвертые (например… Забыл имя, но точно помню: тоже ученый человек) хотят совсем немногого: пусть покается столетний Каганович, и в этом наше спасение!.. Некоторые из тех голосов не так уж и громки, но все вместе они образуют мощный и страшноватенький хор…

Не знаю, что решат русский народ, компартия, кладовщики и грешный старец Каганович, а я лично на днях пришел к твердому выводу, что все-таки надо покаяться. Пора! И не как-то там вообще, абстрактно, неизвестно перед кем и не совсем понятно в чем, а в своих вполне конкретных грехах, конкретно перед Вами, Евгений Александрович. И не подумайте, мой дорогой, будто делаю это лишь потому, что недавно узнал о Вас, причем из Ваших собственных уст, нечто такое, что способно ошеломить и повергнуть ниц любого.

Слониха и крольчиха

Оказывается, когда исполнилось сорок лет Вашего поэтического парения, у Вас вышло 311 книг стихов и прозы, оригинальных и переводных. Если принять в расчет, что первый сборник стихов, в котором Вы с такой чистосердечностью писали: «Мой лучший друг живет в Кремле», был издан в 1952 году, еще при жизни Вашего лучшего друга, то получается: все последующие годы каждый месяц у Вас выскакивало по книге. Каждые тридцать дней, включая выходные, праздники и время, проведенное в зарубежных поездках. Например, поехали Вы в США, покалякали там с Эдвардом Кеннеди, потом заглянули в Доминиканскую Республику, попили чайку с Гусманом или Балагером, оттуда — на Кубу, порыбачили с Фиделем Кастро. И ушло на это, допустим, четыре месяца. Так вот, за это время из разных издательских щелей выскочили и расползлись по стране четыре Ваших книги. Сказка!.. А кроме того, у Вас куча песен, оратории, фильмы и роли в них… Пожалуй, Вы более плодовиты, чем Лопе Феликс де Вега, Агата Кристи, Юлиан Семенов и Феликс де Чуев, вместе взятые. Де Вега, например, написал более двух тысяч пьес, но если их издать штук по десять — двенадцать в книге, то будет гораздо меньше, чем 311.

Когда-то Александр Архангельский писал об Эренбурге:

Монументален, как слониха,

И, как крольчиха, плодовит.

Пожалуй, с гораздо большим основанием это можно сказать о Вас.

Но плодовитость, как теперь всем стало понятно после Вашего публичного разъяснения, не единственное свидетельство Вашей грандиозности. Много и других. Оказывается, например, рядом со шкафом, в котором Вы разместили 311 своих прекрасных книг, у Вас стоит платяной шкаф, где висят четыре профессорские мантии, почтительно и щедро накинутые в разное время на ваши широкие плечи в разных университетах и колледжах Западного полушария. В том числе — в университете Санто-Доминго, столицы Доминиканской Республики, где Вы баловались чайком с президентом Гусманом. Доводилось мне слышать, что в этой стране, 70 процентов населения которой неграмотно, Вам и памятник поставили. Или это в Израиле?

Но что там профессорские мантии! Как мы узнали от Вас, Вы еще и почетный член Испанской академии изящных искусств. Надо полагать, попали туда главным образом благодаря отмеченному творческому сходству с Лопе де Вега в смысле плодовитости. Но, видимо, на испанцев произвело также большое впечатление нечто общее и в ваших биографиях. Например, Лопе де Вега за свои эпиграммы в молодости был изгнан из Мадрида, и Вас в юности изгнали из Литинститута. Великий испанец вступил добровольцем в «Непобедимую Армаду», созданную для завоевания Англии, и Вы вступили добровольцем в «Неукротимый Апрель», созданный для завоевания ЦДЛ. Правда, «Непобедимая Армада» потерпела поражение, Англию не завоевала и погибла, а «Неукротимый Апрель» хотя и пролил немало своей голубой крови для завоевания ЦДЛ, но до сих пор, несмотря на аритмию, жив. Важную роль в достижении этой победы сыграл В. Оскоцкий, многолетний автор сусловско-брежневской «Правды», теперь вдруг ставший одним из умнейших лидеров демократов. Великую известность он приобрел своим свирепым заявлением, которое сделал, клацая зубами, с балкона ресторана «Москва»: прав, дескать, был мой учитель и великий защитник демократии Рональд Рейган: «Россия — это империя зла!» Действительно, в тот день выпить в ресторане было что, а закусить — хоть шаром покати.

Однако и испанской академией дело не ограничивается. Как обнаружилось, Вы еще и почетный член американской академии. Правда, из Ваших слов не совсем ясно, какой именно. Ведь их там, кажется, много. Говорят, в знак протеста против Вашего появления там из числа академиков почему-то вышел Иосиф Бродский, Нобелевский лауреат, которого Вы когда-то по мере возможности и при удобном случае порой так пламенно защищали. Какая неблагодарность!

Да, все это и многое другое, столь же ошеломительное, я теперь с Ваших слов знаю. Но поверьте, что нет, не они, эти бесспорные свидетельства высоты Вашего парения, заставляют меня каяться перед Вами, нет!

Дело совсем в другом. В годы «перестройки» произошел невероятный всплеск Вашей политической, публицистической и издательской активности, отсутствием чего Вы, вообще-то говоря, не страдали и раньше. В это же распрекрасное время мне довелось напечатать две-три статьи, в которых среди прочего нашли место некоторые суждения, оценки, замечания по поводу кое-каких аспектов Вашей активности и в прошлом, и в настоящем. Так вот, под воздействием не чего-то иностранного, а живой жизни, вечного и самого мудрого нашего учителя, одну из своих оценок, упомянутых выше, я решительно пересмотрел, признал ошибкой, и от всей души хочу в этом повиниться перед Вами.

Вальпургиева ночь в Переделкино

Возможно, Вы тотчас подумали, что я собрался объявить ошибкой то, что писал когда-то о Вашем поведении в истории Пастернака. Сейчас при каждом подходящем и неподходящем случае Вы о нем возглашаете: великий! гениальный! народный! А Вам яростно вторят Вознесенский, Нагибин, Каверин. Очень хорошо. Но что все Вы говорили и делали, когда столь высоко чтимого Вами поэта исключали из Союза писателей? На страницах «Военно-исторического журнала» в марте 1990 года я констатировал: «Евгений Александрович и тогда вел себя не слишком храбро: не только отмолчался на собрании, осудившем Пастернака, но и потом долгие годы молчал. Хоть бы стишок сочинил да пустил по рукам: дескать, вы, жадною толпою стоящие у кассы!..» Вон же А. Вознесенский напечатал в ноябре 1960 года в номере газеты «Литература и жизнь», целиком посвященном 50-летию со дня смерти Льва Толстого, стихи «Крона и корни». И все думали, естественно, что в них молодой поэт горевал о великом писателе земли русской, но недавно, по прошествии почти тридцати лет, он вдруг объявил нам, тугодумам: «Да вы что, ослепли? Это же я о Пастернаке писал». Все были поражены фактом столь тщательно замаскированного мужества. Но, слава богу, хоть через 30 лет все стало ясно…

А у Вас в 1981 году вышла книга «Точка опоры» — сборник статей типа литературных портретов. Тут оказались рядом покойные классики и живые современники: Блок, Маяковский, Есенин, Смеляков, Твардовский, Мартынов, Кедрин, есть даже названный «большим поэтом» Щипачев, чья поэма «Павлик Морозов» в те годы всегда лежала у Вас под подушкой. Тут еще и Хемингуэй, еще и Маркес. А Пастернака, увы, нет. Ну, как же в такой обширной галерее не найти было места для любимейшего из любимых! Хоть бы под видом Щипачева вывел его.

Тем более что Вы всегда считали Пастернака, как стало известно из Ваших слов, к сожалению, только теперь, «самым знаменитым русским поэтом XX века», а роман «Доктор Живаго», который когда-то сильно вас отвратил, по Вашему нынешнему мобильному убеждению, «самый значительный в XX веке».

Тем более что Вы были с Пастернаком на дружеской ноге, запросто — раза два! — заходили к нему домой, раза три здоровались с ним на улице, а один раз даже звонили ему по телефону и поздравили поэта, если не ошибаюсь, с 42-й годовщиной Великой Октябрьской социалистической революции, Вашего любимого праздника. В ответ Пастернак горячо поблагодарил и крепко обнял, кажется, даже поцеловал. Правда, через домработницу.

Он так бурно увлекся Вашей поэзией и Вашей из ряда вон выходящей личностью, что однажды на даче в Переделкино чуть не целые сутки подряд слушал Ваши стихи. Заедая их цыпленком табака, запивая грузинским вином, иногда взволнованно вскакивая, чтобы обнять и расцеловать суперталантливого гостя за оригинальную рифму («собака» — «кошка» и т. п.), самый знаменитый поэт XX века не отпускал Вас и все слушал, слушал, а Вы все читали, читали с 11 утра 2 мая 1959 года до 5 утра 3 мая того же, к сожалению, года. Восемнадцать часов без роздыха!

А Пастернаку шел в ту пору уже семидесятый год. Ох, как нелегки в таком возрасте хмельные ночи, проведенные в обществе цыплят! Но несмотря на это… На даче Мариэтты Шагинян, обожавшей курятину, пропели третьи петухи. Вы поняли, что пора, наконец, исчезнуть, и с досадой сказали очень доброму и невероятно выносливому хозяину: «Через два часа я должен лететь в Тбилиси». И хозяин, несмотря на все пережитое этой ночью, решительно заявил, что тоже летит с Вами!

Спрашивается: зачем? Неужто еще за одной бутылкой грузинского? О, нет! В ту застойную пору это вино безо всяких поповских талонов и собчаковских купонов было доступно любому даже в переделкинской, воспетой Смеляковым, забегаловке «Голубой Дунай», или, как мы говорили, «У Никишки». Помните?

После бани в день субботний,

Отдавая честь вину,

Я хожу всего охотней

В забегаловку одну…

Так зачем же в то росное майское утро Пастернак рвался на Кавказ? Как видно, только затем, чтобы продлить дружескую беседу двух мудрецов, двух самых знаменитых русских поэтов XX века.

Поговорим о бурных днях Кавказа,

О Шиллере, о славе, о любви…

Судя по Вашему, Евгений Александрович, искреннему свидетельству, мысль о разлуке с Вами была для Пастернака непереносима. Не удивлюсь, что при этом, уже собирая дорожные пожитки, он твердил: «О, если б знал, что так бывает!..» Да, любовь зла…

Кстати, Евгений Александрович, выступая по телевидению, Вы сказали, что Пастернак — не в ту ли достославную ночь? — остерегал Вас: «Женя, никогда не пишите в стихах о своей смерти. Дело в том, что слово поэта обладает магической силой. Оно, Женечка, имеет свойство сбываться». Не знаю, что именно могло дать тогда Пастернаку повод для такого остережения: разве у Вас уже были большой силы стихи о своей смерти? Словом, не все мне было понятно, однако слушал Вас и не мог наслушаться. Это объясняется, главным образом, тем, что еще лет десять тому назад я читал нечто весьма похожее в воспоминаниях Натальи Ильиной. Разница только та, что у нее фигурируют не Пастернак и Евтушенко, а Цветаева и Ахматова. Да еще, в отличие от Вашего увлекательного рассказа, там точно назван повод, заставивший Цветаеву сказать примерно то же самое, что Вы вложили в уста Пастернака, — известное стихотворение Ахматовой «Молитва»:

Дай мне долгие годы недуга,

Задыханье, бессонницу, жар,

Отними и ребенка, и друга,

И таинственный песенный дар —

Так молюсь за твоей литургией

После стольких томительных дней,

Чтобы туча над темной Россией

Стала облачком в свете лучей.

После таких стихов трудно возвращаться к прозе. Но, пожалуй, еще труднее понять, Евгений Александрович, почему, повторю снова, Пастернак остерегал Вас. Ведь он-то, мастер и сердцевед, лучше, чем кто бы ни было, видел, что в Вашем песенном и ораторском даре (но не в самой фигуре, о чем я упомяну дальше) уж так мало таинственного, что хоть плачь. Ну разве что вот такие телефокусы, которые Вы демонстрировали в передаче 21 ноября. Уверенно и запросто швыряли с экрана то «цитату из Аристотеля», то «цитату из Вольтера», то «цитату из Мирабо» и т. д. На первый взгляд казалось, ах, какое изысканное угощение, какие прекрасные цитаты «табака»! Но потом приходило сомнение: откуда эта чисто яковлевская легкость в обращении с мудростью веков? Ну откуда?.. Оставим, однако, этот вопрос и вернемся в то дивное майское утро.

…Пять часов. Вы дочитываете восьмую по счету поэму. Хозяин дома, неотрывно слушая Вас, собирает дорожные пожитки, чтобы лететь с Вами. Прекрасно! Но в этот момент, как Вы рассказываете, появилась его жена, Зинаида Николаевна, и гневно бросила Вам в лицо: «Вы — убийца Бориса Леонидовича! Мало того, что вы его спаиваете целую ночь, Вы еще хотите его умыкнуть (о 18-часовой пытке стихами интеллигентная женщина промолчала. — В. Б.)… Не забывайте, сколько лет ему и сколько Вам (напомнить о том, кто он и кто Вы, воспитанная женщина не решилась. — В. Б.)». Только после этих слов Вы наконец исчезли. Улетели то ли в Тбилиси, то ли на Лысую Гору, то ли на Броккен.

Конечно, если бы после той вальпургиевой ночи, что Вы устроили старому поэту, он прожил бы еще несколько лет, хотя бы пять-шесть, то слова его жены «Вы — убийца Бориса Леонидовича…» могли бы легко затеряться в Вашей памяти. Но ведь Пастернак очень скоро после этой 18-часовой экзекуции слег в больницу и всего через год — ровно! — умер. Неудивительно, что слова его жены так врезались Вам в память. И на Вашем месте всякого, у кого есть за душой хоть крупица совести, они преследовали бы до гробовой доски: «Вы — убийца Бориса Леонидовича… Вы — убийца Бориса!.. Вы — убийца!! Вы!!!»

И вот при всем этом, при очевидных терзаниях совести не написать о Пастернаке даже в книге литературных портретов, вышедшей в 1981 году, спустя почти четверть века после его осуждения и более двадцати лет после его смерти! Справедливости ради можно заметить, что Вы упоминали и даже цитировали в этой книге покойного поэта, но — не чаще и не больше, чем товарища Леонида Ильича Брежнева, который тогда благополучно здравствовал и славно правил страной, не забывая своими милостями тех, кто почтительно цитировал его.

Из всего сказанного видно, что причин каяться за то, что я писал о Вашем поведении в истории Пастернака, у меня, Евгений Александрович, увы, нет.

Бил ли старый Константин Федин молодого вольтерьянца Евтушенку?

Тогда, может быть, Вы подумали, что я хочу повиниться перед Вами за те неласковые слова, которые сказал о Вашем поведении в 1963 году? Вот за эти: «Евтушенко опубликовал в ФРГ свою исповедь

— „Автобиографию рано созревшего человека“. Этот поступок и сейчас озадачивает, ибо в те дни поэт говорил: „У нас самый лучший читатель в мире, это одно из величайших завоеваний социализма“. Зачем же было лишать лучшего в мире читателя возможности воспользоваться величайшим завоеванием социализма?

Иначе говоря, через пять лет после Пастернака, который, кстати, до обожания любил соотечественников, но ничего не говорил о лучших в мире читателях, Вы повторили его драматический поступок, но, естественно, в фарсовом виде. „Доктор Живаго“ был использован во всем мире как знамя антисоветизма. Использовать с той же целью Вашу „Автобиографию“ было совершенно невозможно по причине ее лилипутско-хлестаковского содержания. Никакого вселенского звона не состоялось. И тем не менее на ближайшем пленуме правления Союза писателей Вы стали каяться, бить себя в грудь и обещали больше не шалить со спичками: „Я еще раз убедился, к чему приводит меня мое позорное легкомыслие… Я совершил непоправимую ошибку… Тяжелую вину я ощущаю на своих плечах… Это для меня урок на всю жизнь… Я хочу заверить писательский коллектив, что полностью понимаю и осознаю свою ошибку…“ Совсем как Ельцин на октябрьском Пленуме ЦК 1987 года.

Ваше раскаяние со слезой всех тогда растрогало и умилило. Еще бы! Ведь какие сильные эпитеты и определения Вы нашли: „позорное легкомыслие“, „непоправимая ошибка“, „тяжелая вина“, „полностью понимаю“, „хочу заверить коллектив“, „урок на всю жизнь“! На всю! Но вот, Евгений Александрович, жизнь-то еще не вся вышла, еще не кончилась, а Вы, пользуясь нынешней обстановкой, столь благоприятной для клятвопреступников, казнокрадов и гомосексуалистов, переиздали под другим названием свою „Автобиографию“, и притом — для самого лучшего в мире читателя. Иначе говоря, свое позорное легкомыслие Вы теперь выдаете за достойное глубокомыслие, ошибку — за пророчество, вину — за правоту… Что же думать об этом и писательскому коллективу, и лучшему в мире читателю?

Дальше я писал о Вас: „И вот спрашивается, если он сам чуть ли не проклял себя за свое лилипутское вольтерьянство, то как же у него ныне поворачивается язык называть „предателями“, „палачами“ тех, кто осудил поступок Пастернака, имевший неизмеримо более серьезные последствия? Право же, это очень большая поэтическая вольность, в просторечии называемая где ханжеством, где демагогией, где борьбой за перестройку“.

Что ж, я готов раскаяться за эти обвинения, но при одном условии: если Вы докажете, что накануне того пленума Вас затащил в свой кабинет К. А. Федин, тогдашний председатель правления Союза писателей, и, требуя осудить „Автобиографию“, костлявыми старческими руками жестоко избил молодого поэта. Ну а если доказательств у Вас нет, то я подожду с покаянием и здесь.