Глава 11. МАТРОССКАЯ ТИШИНА, ДЕНЬ ПЕРВЫЙ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 11.

МАТРОССКАЯ ТИШИНА, ДЕНЬ ПЕРВЫЙ

«И на протяжении всего этого времени одна часть моего существа с любопытством наблюдала за происходящим, вовсе не думая, что я могу умереть. Вторая же часть была страшно напугана и в панике вопила: „Мне все это совсем не нравится. ЧТО Я ЗДЕСЬ ДЕЛАЮ?“

Р. Бах, «Дар крыльев».

«Оставь надежду, всяк сюда входящий!»

Данте

Эти слова Данте я впоследствии не раз слышал от арестантов, которые и не читали «Божественной комедии», но были прямыми её участниками. А пока, суть да дело, доехал наш кортеж до улицы с поэтическим названием Матросская Тишина. Раньше здесь был приют для моряков, инвалидов русско-японской войны, теперь этим названием можно пугать детей.

— Приехали, Алексей Николаевич, — сказал Суков. — Ваши апартаменты готовы. Но если Вам не понравится, можете в любое время обратиться ко мне письменно через администрацию. В моей власти изменить меру пресечения. Вам нужно только написать три слова: «Признаю себя виновным». И, повторяю, я к Вам уже никогда не приду. Только Вы ко мне. До встречи.

— Железные ворота «шлюза» поехали в сторону, закрылись за спиной, и свет померк. Конвоиры сдали оружие, сняли наручники, завели меня в длинный обшарпанный коридор с множеством одинаковых металлических дверей по обеим сторонам, за которыми, впрочем, не слышно ничего. Пахнуло казёнщиной, антисанитарией и безнадёжностью. — «Тебе — туда, — указал Слава на другой конец, где в сумраке вдали виднелось белесоепятно окна. — Будешь жаловаться — я к тебе сам в камеру приду. Кости переломаю». Сказал и скрылся за дверью вместе с Толей и генералом. Откуда-то появился, нетвёрдо ступая и блаженно улыбаясь разбитыми в кровь губами, голый по пояс татуированный кавказец; остановился, с интересом разглядывая меня глазами с огромными зрачками:

— Ты когда пришёл?

— Сейчас.

— А-а. Значит, вместе будем. Пошли к врачу. — Что-то не хочется вместе: вдруг сумасшедший. Не так здесь и тесно, если зэки запросто гуляют по тюрьме. Тогда я ещё не знал, что с официальной процедурой приёма в тюрьму эта ситуация не имеет ничего общего, что привели меня, можно сказать, через чёрный ход.

— В конце коридора — опять Суков, Слава, Толя. В отгороженной решёткой части сидит за столом, забрызганном кровью, ярко накрашенная молодая женщина в грязном белом халате:

— Гусейнов, руку давай. Где вены? Наркоман?

— Да, — улыбнулся кавказец.

— Ладно, — женщина с сожалением достала из кармана иглу в упаковке; раскрыв, проколола с сухим треском вену на кисти руки Гусейнова. — Отойди. Следующий. Фамилия.

— Павлов.

— Имя, отчество.

— Алексей Николаевич.

— Год рождения, число.

— 1957, 27 октября.

— Статья.

— Не помню.

— Должен помнить.

— Кажется 163. Вы у него спросите, он лучше знает, — киваю на Сукова.

— Вас били?

— Да.

— Кто бил?

Не представились.

В ИВС к врачу обращались?

— Сказали, врач будет в Москве.

— Я врач. К конвою претензии есть?

Гляжу на застывшего в напряжении Сукова. Что ж он так напрягся, будто не я у него в гостях.

— К конвою нет, — вижу, как облегчённо вздыхает Суков и молча уходит с собратьями по разуму.

— Жалобы есть?

— Голова болит. Уже одна. Было две.

— На учёте в психдиспансере состоишь?

— Нет.

— Давно болит?

— С неделю.

— Рвота была?

— Когда били — да. Потом — нет.

— Что ещё?

— Позвоночник болит.

— Это не страшно. У меня тоже болит. Руку давай, давление посмотрим. У тебя всегда такое?

— Сколько?

— 170/110.

— Обычно 110/70.

— Вены есть? Сожми кулак, — потянулась к тарелке с иглами без упаковки.

— Я бы хотел одноразовую.

— Хотеть не вредно. Теперь укол, — опять берет такую же иглу.

— Я отказываюсь от укола.

— Считай, что я этого не слышала.

Подошёл тюремщик с дубинкой:

— Надо помочь? Не понимает? Все? Выздоровел? Пошёл за мной!

В грязной комнате без окон злобный мужик в камуфляже распотрошил принесённые откуда-то мои ве-щи, велел раздеться догола, указал на дверь: «Иди туда». А пол такой, что свинья в сапогах не пойдёт, не то что босиком.

— Можно, — говорю, — хотя бы носки не снимать?

— Молчать! Пошёл! — дверь захлопнулась. Света нет. Стою, жду. Открывается в стене окошко, через него летят поочерёдно на пол мои вещи:

— Забирай, выходи. Здесь оденешься.

Выхожу. Тюремщик разглядывает мой кошелёк:

— А с этим что будем делать?

Намёк понятен.

— Разделим пополам, а ты меня устрой здесь.

Подобие улыбки озарило лицо тюремщика, и денег в описи стало вдвое меньше. Тюремщик смягчился:

— Пошли на сборку.

Если то, как он меня устроил, хорошо, то что такое плохо? В заплёванной конуре, где места не больше чем на троих, меня захлопнули одного.

— Эй, есть кто? — послышался знакомый голос кавказца.

— Говори! — отозвался другой.

— Тебя как зовут?

— Саша.

— Ещё кто есть?

— Есть, — отвечаю. — Алексей.

— Ты откуда, Саша? Я — Лева Бакинский.

— Отсюда, с централа.

— Лёша, а ты?

— Из Москвы.

— С воли?

— Да. Мы у врача виделись.

— Саша! — в голосе Левы тоска. — Как там у тебя, тесно?

— Тесно.

— У меня тоже. Плохо мне. Кумарит. Трусы уже два раза поменял.

— Терпи, Лева.

— Лёша, а у тебя тесно?

— Не очень.

— Сколько человек сидеть могут?

— Три.

— И свет, наверно, есть?

— Есть.

— Везёт! У меня только один может сидеть. Лёша, я к тебе приду! У тебя курить есть? Ох, плохо мне. Саша!

— Говори!

— Саша, какое положение на централе?

— Вор на тюрьме. Багрён Вилюйский. Общее собирается. Карцер греется. На тубонар и больничку дорога два раза в неделю. БД и ноги. На воровском ходу.

Хлопнула дверь. — «Давай его сюда, — послышался начальственный голос, — я сам с ним поговорю». Кого-то вывели из соседней конуры. Тот же голос: «А вот я тебе дам, как следует. Руки за спину. Руки, сказал, за спину!» Затем удар, как в боксёрскую грушу и сдавленный голос: «С-сука!» — «Ты что сказал, падла? Ты что сказал!» — и вдруг частые удары, будто в тесной комнате остервенело гоняют футбольный мяч, и крики избиваемого, какие и назвать нельзя иначе как страшные. Крики оборвались. Что-то тяжёлое протащили волоком. Хлопнула дверь. Все стихло.

— Саша! — позвал Лева.

— Говори.

— Саша! Ты здесь. Лёша!

— Да.

— Ты тоже здесь. Саша!

— Говори.

— Я думал — тебя.

— Нет. У меня ВИЧ, меня не трогают.

В замке моей двери повернулся ключ:

— Павлов! Пошли. Руки за спину. — Обдало холодом: угораздило подать голос… Однако обошлось: привели в фотолабораторию. Сфотографировали: фас, профиль. Сняли отпечатки. Повели назад. По пути откры-лась какая-то дверь: в совершенно чёрной от грязи комнате с чёрным же потолком толпится куча народу в верхней одежде, и смердит оттуда, как в ИВСе. Понятно. Что будет дальше, неизвестно, но пока повезло.

— Что, Павлов, сфотографировался? — весело поприветствовал меня тот, что принимал. — Пошли за мной.

— Лёша, ты пришёл? — это Лева. — Старшой! Подожди, не уходи! Старшой! Посади меня к нему! Старшой, я умру здесь! Я тебя Христом-богом прошу! Посади меня к нему!

— Я не старшой, — с гордостью отозвался мой конвоир, — я — руль! — В доказательство того, что он — руль, послышался громкий голос: «Руль! Ты где? Ру-уль! Куда этого?»

Руль бодро распорядился, «куда этого», а я кое-как примостился на лавке и закрыл глаза.

— Старшой! — Лева Бакинский остервенело барабанил в дверь. — Старшой!

Щёлкнул замок, шаги:

— Чего орёшь. Я старшой.

— Старшой! Посади меня к Лёше! Старшой… — Лева почти плакал. — Я тебя по-человечески прошу.

— Слушай, Руль, на что его посадить, чтоб он заткнулся? — спросил кого-то старшой. Хлопнула дверь, все стихло. Однако через какое-то время крякнули замки: один, другой, третий, открылась моя дверь, и Лева с пакетом в руках проворно нырнул в мою конуру, от былой заторможенности его не осталось следа.

— Угощайся! — Лева достал печенье.

Угощаться не хотелось. И видеть Леву не хотелось. И не хотелось много чего ещё.

— Спасибо. Не хочу.

— У тебя курево есть? Ого! — «Мальборо». Ты по воле-то чем занимался?

— Всем понемногу.

— А по какой статье заехал?

— Не помню точно.

— Как не помнишь? Ты, я гляжу, по первому разу. На тюрьме это главный вопрос. Могут неправильно понять. У тебя же в копии постановления есть статья.

— Мне ничего не дали.

— Не может быть. Всем дают. Слушай, Лёша, тебе к адвокату надо, здесь что-то мутно. А паста у тебя есть?

— Слушай, мужик, — говорю, — оставь меня в покое, ладно?

Лева посерьёзнел:

— Ты меня больше так не называй. Мужики — на лесоповале. А я не мужик. За то, как ты на вопрос ответил, — бьют. Но я по жизни крадун, живу по воровским законам и считаю, что надо не наказывать за незнание, а учить. В тюрьме все люди, и мы должны держаться вместе, иначе нас мусора поодиночке передушат. Есть неписаные законы и правила, установленные Ворами, суровые, но справедливые. Их надо знать. Поэтому надо интересоваться. Нельзя отказать арестанту в просьбе, если просит не последнее. Порядочному арестанту всегда есть что сказать. И Вор — это не тот, кто ворует, а кто лучше всех знает жизнь и имеет высочайший авторитет. Вор никогда не работает. Ему это не нужно. Вор — это звание приближённого к богу.

Опять университеты. Соображая, что в словах Левы может быть правдой, а что не может, и наблюдая, как он манипулирует по-блатному пальцами, решил быть раз и навсегда осмотрительнее.

— Хорошо, Лева. Спасибо за науку.

— Спасибо скажешь прокурору. В тюрьме «спасибо» нет. Есть «благодарю». А за спасибо е..т красиво. Следи за каждым словом. И никогда не в падлу, если чего не знаешь, поинтересоваться, — это приветствуется. Тюрьма — наш общий дом, нам в нем жить.

Захлопали двери. Открылась и наша. Зашёл высокий парень, сел на скамейку, взялся руками за голову. В ко-нуре стало тесно, мир сузился до неузнаваемости.

— Откуда, братишка? — спросил Лева.

— С коломенской тюрьмы, — на парне лица нет.

— Зовут как?

— Лёша.

— Меня — Лева. Его — тоже Лёша. Как там, в Коломне, кормят?

— Кормят хорошо. И бьют мусора — от души.

— Статья тяжёлая?

Парень безнадёжно махнул рукой и закрыл ладонями лицо. На руках татуировки: могилы, черепа. Потом достал из грязной сумки машинописный текст, протянул Леве. Прочитав, Лева задумался:

— Говорят, в таком случае плохо, если у трупа есть голова. Голову-то оставили?

— В том-то и дело, что оставили! — тоскливо ответил Лёша.

Старшой открыл дверь. — «Вы двое, — указал на меня и Леву, — с вещами». Взяли свои баулы (сумки то есть), пошли. Парень поднял лицо. Во взгляде страдание и мольба. Чем же я тебе могу помочь. Ни воля моя, ни власть. Молча, взглядом: «Держись, не мне тебя судить». И он также молча: «Благодарю». Какой арестант не помнит этой, скупой на слова, но так нужной поддержки, когда нет сил ни ждать, ни надеяться, и вот-вот разорвётся череп от ударившей из сердца крови, и меркнет свет, но касается твоего плеча татуированная рука какого-нибудь головореза, и доносится издалека его голос: «Не гони. На, покури „Примки“. И, прикрывая ладонями поднесённый огонь, прикуриваешь, вдыхаешь горячий горько-сладкий дым, куришь молча, курит и молчит твой собеседник, и отступает отчаянье.

Какой длинный день, ни часов, ни времени. По коридорам, по ступенькам вниз, в грязный тупик, сырой и чёрный, где вдоль глухой стены — сточный жёлоб, а в нем шевелятся неторопливые жирные лоснящиеся в полумраке крысы. Напротив стены три деревянные пере-хлёстнутые железом двери с открытыми кормушками, тускло светящимися, как маленькие окна. И чуть ли не шипение слышно адского огня. Нам с Левой в среднюю дверь. Совершенно чёрная от грязи камера с двумя откидными шконками, от которых сохранились только металлические рамы. Полуподвальное окно в крупную решётку, из-за которой сочится темнота и холод (значит, на улице ночь). От ветра окно наполовину заслонено убогим деревянным щитом. У двери — вонючая параша. На свисающих оголённых проводах подвешена слабая лампочка. На одной шконке, на трех досках, лежит в лохмотьях парень. На другую шконку ни сесть ни лечь, разве что если взять щит от окна и положить на раму. Парень с трудом поднял голову, мутно оглядел нас и снова лёг, ничего не говоря.

Молчание нарушил Лева, который, казалось, с каждым часом обретал себя. Уже кипятильник подвешен на оголённых проводах, кипит вода и делается чифир, уже парень оживился, и даже встал, и ведётся у них разговор за тюрьму, положение, за статью, за Иисуса Христа. Вадим в одиночке четыре месяца, ждёт, когда переведут на больницу, должны делать операцию (острая форма отита, осложнение), да денег нет, адвоката тоже, а стало быть и движения. Передач не получает, сидит на баланде. Общее заходит случайно: дороги нет, только ноги иногда. Толком не знает, что за камеры — его и соседние — не сборка, не спец, не общак, не больничка; знает, что за углом по коридору — карцер, и все. Соседи слева — туберкулёзники в тяжёлой форме, справа — спидовые. Два раза в сутки всех вместе из трех камер выводят в туалет, там же есть кран, можно набрать воды, так что если нас здесь оставят, утром нужно залить во что есть. — «Я думаю, — говорит Лева, — завтра нас подымут в хату». — «Лева, — говорю, — все хаты — такие?» — «Нет, эта на кичу похожа, а в хатах по-другому». Понятного мало. Что ж, буду больше слушать, меньше говорить. — «Присаживайтесь, — приглашает Вадим, — яподвинусь». Лева принимает предложение, я же не могу преодолеть отвращения прикоснуться к чему-либо. Покуда станет сил, буду стоять, а когда потеряю сознание, по крайней мере, не буду этого видеть. И в туалет с тубиками и спидовыми не пойду. Никогда.

Серый рассвет прополз через решётку, ничуть не оживив склепа, лишь отчётливей стала видна вековая грязь камеры. Уже был хлеб, баланда: половник чего-то сильно вонючего плюхнули через кормушку в миску Вадика, и он бережно понёс её на шконку; «рыбкин суп», говорит. Никто из нас не спал. Остаток ночи и утро Лева с Вадиком провели в религиозных дискуссиях, то и дело обращаясь к небольшой книжечке Нового Завета. Ещё сутки, может быть, простоять смогу. Разве можно здесь привыкнуть?

«Гусейнов, Павлов — с вещами». Давай, Вадик, пока. Держись, если сможешь. Вывели из аппендикса, как из канализации: коридоры становятся светлее, и то, что вчера приводило в ужас, сегодня — как избавление. Надолго ли. Что будет дальше? А вот и вовсе чистый коридор и целая толпа таких, как мы. В окошке вызывают пофамильно, выдают миску, ложку, одеяло. Разбили на группы. Нас, человек десять, завели в комнату без окон; вдоль стены лавка. Все молчат. На большинстве лиц — страх. Выделяется один — насмешливый, презрительный и уверенный. Вдруг обращается ко мне:

— Ты на сборке с Бакинским был?

— Да. Откуда знаешь?

— Пересечетесь ещё — скажи: Валера Бакинский здесь. Это я. Меня тоже приняли. Я поисковую пущу. Видел вас на лестнице вместе. Он не знает, что я здесь.

— Хорошо. Куда дальше, не знаешь?

— Куда-куда! На общак. Может, на спец.

— А в чем разница?

— На спецу лучше. Там даже занавески бывают.

«Павлов! С вещами. Пошли». Коридоры, коридоры, вертухай оглушительно хлопает дверьми в переходах,лестница наверх, уже, наверно, этаж четвёртый. Спешу за вертухаем, придерживая рукой сердце, чтобы не выпрыгнуло, и уже не обращаю внимания на боль в голове.

— Командир, идём-то куда?

— Е…. верблюд

Ясность полная: молчание — золото.