2. Собеседование любителей интеллигентного слова

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

2. Собеседование любителей интеллигентного слова

В 1884 году Владимир Соловьев пишет Страхову: «По поводу мнения Менделеева, что литературный период теперь кончился, вы спрашиваете: какой же период начался? Мне кажется, ответ очевиден: если кончился период литературный или словесный, то начался период бессловесный. Разумеется, эта бессловесность далеко не означает того „безмолвного жития“, о котором молится Победоносцев…»

Место замечательное. Впрочем, откройте сейчас любую страницу истории нашей литературы XIX столетия, будь то страница из Гоголя, Лермонтова, Толстого, Тургенева, страница Чернышевского и Добролюбова, страница из циркуляра министра народного просвещения эпохи «цензурного террора» пятидесятых годов, страница письма от одного литератора к другому, вроде только что приведенной, — и все вам покажется интересным, насущным и животрепещущим; потому что нет сейчас, положительно нет ни одного вопроса среди вопросов, поднятых великой русской литературой прошлого века, которым не горели бы мы. Интересно решительно все, не только выпуклое, но и плоское, не только огненное, но и то, в чем нет искры огня. Если над любой страницей Гоголя ваша душа вспыхнет полымем вдохновения, то на любой странице Добролюбова она захлебнется от нахлынувшей волны дум. Да, не только интересно или любопытно, не только любознательность тешит; нет, все примете вы к сердцу, всякая фраза — лишний повод для тревог, сомнений, надежд, разочарований, для того чтобы выскочить на улицу и бежать к знакомому полуписателю, полуобывателю, делиться с ним открытием десятка-другого Америк то у Лермонтова, то у Михайловского, а то и у того и у другого одновременно, вести час, другой, третий… благороднейшие разговоры, на шестом, седьмом часу изнемочь, воротиться домой с головою тяжелой, мутной, отягченной благородными заботами и непроходимым сомнением: с одной стороны, вот мы поставили пятьдесят вопросов, мы проявили юношеский пыл сердца, нас душили благородные слезы и благородное негодование, мы любим русскую литературу, мы не отдадим уже никогда более ни Пушкина, ни Глеба Успенского; вот мы проявили всю эту великую любовь и великую готовность быть верными священным заветам великих теней прошлого; точно так же, как мы сейчас, в 1908 году, в Петербурге, от мокрых сумерек до беззвездной ночи горели огнем бескорыстной любви и бескорыстного гнева, — точно так же горели этим огнем в том же Петербурге, и, надо полагать, в те же часы, — в сороковых годах — Герцен и Белинский, в пятидесятых — Чернышевский и Добролюбов, в шестидесятых… и т. д., и т. д. И так далее. И так далее. Хорошо, жутко, сладостно. Впереди великое поле для новых открытий (ибо всю русскую литературу перечитать и пережить одному человеку даже и невозможно). Рядом мрак окружающей действительности, но ведь он был всегда, но сквозь этот мрак мы проследуем так же победоносно, как наши великие предшественники. И так далее: вихрь мыслей, надежд, противоречий…

А с другой стороны: что же все это значит? Что же хотел сказать, например, Вл. Соловьев в приведенном письме? Мутно, холодно, дремно; о чем бишь мы говорили, какие вопросы решали?

Обо всем, все вопросы. И все они вдруг заслонились явлением индийской нимфы «Пора-спати» (по счастливому и неизменно каламбурному выражению того же В. Л. Соловьева). Сквозь страшную усталость — чувство тоскливого стыда; будто сделал что-то дурное, что-то худшее из всего, что мог сделать; хочешь что-то забыть даже, выбросить из души какое-то тяжелое бремя; но что же выбрасывать: ведь все, чем горела душа, так благородно и многоценно; и однако — человек устал, человек разбит, огонь потух, в душе что-то смрадное тлеет, от большого костра остался только дым и чад, сливающийся вот с этим туманом вкруг уличных фонарей — только потому не желтым, что теперь ночь. Да, ночь, туман потерял дневную свою окраску… Вот там появилась одна случайная звезда. Прекрасная, далекая… Какой вздор! Какая пошлость! Сейчас, в горячем споре, мой собеседник привел мне остроту Гегеля: кто-то, указывая на звезды, заговорил о бесконечности миров. «Какой вздор, — воскликнул Гегель, — звезды — это только блестящая сыпь на лице неба!» «Да, какой вздор, какая пошлость, — кричал мой умнейший собеседник… — Романтизм, мистика! Пуанкаре доказал только что, что земля никогда не вращалась вокруг солнца!..[54] Земля плоска, как тарелка! Коперник идет насмарку!»

Да, какой вздор! Земля плоска, как Невский проспект! И от одной Квисисаны до другой решительно нет никакой ощутительной выгнутости, кроме Аничкова моста… Да и то еще под сомнением…

Уверяю вас, читатель, что это не я говорю. Положительно, я рассказываю сон, один из кошмаров, душивших меня. Но признайтесь вы, интеллигентный читатель, разве вас никогда не душил такой кошмар после благородной шестичасовой беседы? Именно после благородной?

И засыпаешь с чувством тяжкой вины — перед кем? перед чем? С вихрем мыслей… нет, не мыслей, а дум (ловишь себя на том, что по крайней мере мысли от дум надо различать строго, как говорил еще Тургенев… а может быть, еще до Тургенева)… Думы о том, что литература во всей Европе и в России кончилась… наступает «комментативный период»… ожидается нарождение новых схолиастов, новой Александрии… на несколько веков… а потом придут новые арабы и сожгут библиотеку новой Александрии… исторический процесс завершен… от желтой расы ждать нечего, кроме погромов, ибо самый объем черепа доказывает, что она не способна к новой духовной культуре… русское дворянство окончательно вымерло, лучшее, что оно может дать — это журнал «Старые годы» (прекрасное культурное дело, да, прекрасное… без сомнения… а может быть, бесполезное?..). Вместо русского дворянства (то есть Пушкина, Толстого, Тургенева и т. д.) появился новый господствующий класс, который… как бы его назвать? Назовем, пожалуй, класс фармацевтов… Да, все заполонили фармацевты, это для них мы пишем книги, это они запоем ругают и запоем читают «Санина» Арцыбашева, это они роковым образом не слышат ничего, что им кричишь в уши, кричи им раз, три раза или пятнадцать раз об одном и том же… Это с шестидесятых годов, но тогда это называлось — «появлением разночинца в русской литературе»… Какой уж разночинец теперь (то есть нет уже Добролюбова, Решетникова и т. д.), теперь просто пошел «фармацевт».

Индийская нимфа «Пора-спати» наклонилась низко, дышит в лицо и тихо гладит волосы, как мать в детстве. Но засыпаешь тяжело, и в последний раз проносятся в голове: Пуанкаре, «Синяя птица», фармацевты, богоборчество, конец исторического процесса и русской литературы…

Впрочем, цель этих рассуждений — цель ироническая, ибо и я, вослед за всеми, вспоен и вскормлен на той страшной иронии, которая заполонила русское общество и породила чуть не всю современную литературу… Цель моя — поставить сумбурное зеркало против самого благожелательного, самого прекраснодушного, исполненного самых благородных намерений интеллигента наших дней. Не увидит ли он в моем сумбурном зеркале хоть клочка своей усталой души? Усталой, усталой. Разве не устала та душа, которой до ужаса близки все те беспорядочные думы, которыми я напичкал свою статейку? И разве мало таких душ?

Пессимистическая статейка, кривое зеркало — не правда ли? Что же, тех, кто полагает так, пусть утешит индийская нимфа шутника Соловьева; а тем, кто уловил здесь нечто реальное, кроме сумбура и кошмара, я постараюсь доказать, что здесь нет ничего пессимистического. Но это когда-нибудь в другой раз.