ЗЛАК ЗЕМНОЙ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ЗЛАК ЗЕМНОЙ

Скуки дорожной ради — отчего бы и не поворошить чужую тайну? Верней — насыпанную над нею груду слов.

Добудем из-под басни — сплетню. Это, по крайней мере, жанр взрослых людей: подтверждает, что жить не умеет никто; тем самым утешает.

О женщинах (по крайней мере, о своих) Федор Тютчев думал — как бы это сказать? — не подолгу. Гораздо больше, чем о детях, но меньше, чем, например, о стихах.

Это не мешало им (разумею женщин) поочередно разорять и благоустраивать его жизнь, разорять и благоустраивать, словно какое-нибудь завоеванное королевство. И он переходил из рук в руки, не оказывая сопротивления. Будучи постоянно занят заботами поважней.

Если бы, скажем, цыганка нагадала Тютчеву, что через двести лет его будут помнить лишь как поэта, — он только усмехнулся бы снисходительно. Для себя — и для всех, кто его любил, — он был пророк.

Теперь это называется — политтехнолог, политконсультант, правильней всего — политсценарист. Человек, умеющий вообразить последствия происходящих событий. Уловить смысл своего времени — как бы разгадать, куда клонится сюжет сериала и кого какая ждет судьба.

Европейские державы были для Тютчева живые существа с человеческими характерами, толпящиеся вокруг огромного игорного стола. Себя же он чувствовал зрителем — но каким! Единственный в зале, он знал расклад и, сверх того, умел читать мысли. Тот из игроков, кто прислушался бы к его шепоту, неизбежно сорвал бы банк.

Император Николай, вообще-то, был извещен, что, дескать, есть в МИДе чиновник с таким удивительным даром. Прочитал пару меморандумов с прогнозами. Ничему не поверил.

И конечно, был прав: прогнозы строились на таких диагнозах, которые свидетельствовали только о пламенной любви камергера Тютчева к отчизне, где он четверть века отсутствовал. Типа того, что если российское самодержавие, как истинный оплот демократии, не примет срочных мер, то Западной Европе — конец: ее ждет всеобщая революция, вслед за которой восторжествует диктатура папы римского. И т. д., и т. п.

Короче, Тютчев был праздный мечтатель. Пикейный жилет. Но красноречивый неотразимо, поскольку предсказывал то, что предчувствовал. Искренне принимая свою личную хроническую тревогу — за гениальность.

Перед которой ни одна слушательница устоять не могла.

Уж на что практичная дама была вторая супруга (урожденная Пфеффель, в прежнем браке баронесса Дёрнберг). До того трезво смотрела на вещи, что, начиная прямо с медового месяца, сохраняла все счета, по которым платила за Тютчева и его дочерей, когда он на несколько лет был отставлен (из-за нее, между прочим) от должности и оклада. Но вот что писала из Петербурга (в 1850 году) мюнхенскому кузену:

«Он думает (он — мой муж), что в интересах ваших детей, в частности ради будущего вашего сына, вам следует до наступления новых катастроф реализовать ваше состояние и переселиться всем домом в Россию, где с вашими капиталами вы еще сможете приобрести земли на юге, получать хороший доход, воспитать сына для русской службы и выбраться из крушения, которого, по его мнению, Западной Европе совершенно невозможно избежать. Что до меня, дорогой друг, я уверена в его правоте и очень хотела бы внушить вам свою убежденность…»

И все они так понимали: что у Тютчева сверхчеловеческий ум, и сам он не совсем человек, а высшее существо. И чуть ли не каждая говорила ему, что готова в любую минуту за него умереть (он это пересказывал — им в похвалу). И каждая была убеждена: во-первых, что не нужна ему; а во-вторых, что без нее он пропадет. И то и другое, разумеется, было правдой.

К своему счастью, они не читали его стихов. Одна Денисьева, к своему несчастью, читала (и приходила в такое исступление, что швыряла ему в голову тяжелые предметы; чуть не убила однажды каким-то пресс-папье; но все равно требовала стихов еще и еще).

Он писал про любовь, которой в нем нет, или уже нет, или даже никогда не было. (Денисьевой — просто с какой-то иезуитской прямотой: дескать, прямо восхищаюсь и завидую — до чего сильно ты меня любишь; даже совестно, что мне так чувствовать не дано.)

1835 год, Мюнхен, дом где-то на Каролиненштрассе, кабинет, камин, кресло, сигара. Тщедушный большеголовый карлик в круглых очках.

Сижу задумчив и один,

(слышен акцент, не правда ли?)

На потухающий камин

Сквозь слез гляжу…

С тоскою мыслю о былом,

Но слов, в унынии моем,

Не нахожу.

Былое — было ли когда?..

Что ныне — будет ли всегда?..

И т. д. Разные общие места, с носовым таким призвуком. Все проходит, благодаря чему природа обновляется; и ты, земной злак по имени человек, знай свое место в круговороте и не ропщи, поскольку на смену тебе придут другие такие же растения.

Но ты, мой бедный, бледный цвет,

Тебе уж возрожденья нет,

Не расцветешь…

Ты сорван был моей рукой

С каким блаженством и тоской —

То знает Бог?

Покойся ж на груди моей,

Пока любви не замер в ней

Последний вздох…

Немножко забавно: цветок на груди у злака. Но первая m-me Тютчева — Эмилия-Элеонора, урожденная графиня Ботмер, в предыдущем браке — Петерсон, владей она русским языком, рыдала бы всю ночь, вникнув, что тут ведь не обещание любить до последнего вздоха, — наоборот: ожидание последнего вздоха любви!

А наутро, глядишь, раздумалась бы: неужели это про нее Теодор сочиняет, что сорвал ее, как цветок? Про женщину старше себя, мать четверых сыновей, изменявшую Петерсону с ним, тогда двадцатидвухлетним?

Но если не про нее, то кто же сей бедный, бледный цвет? Не Эрнестина же Дёрнберг, та очень даже яркая. Да и тоже вдовушка, не ландыш.

Амалия Лёрхенфельд? Она теперь Крюденер, и далеко, в Петербурге, и флиртует с императором…

Ботмеры — странный род, причудливые люди. С Элеоноры сталось бы обыскать ящики письменного стола.

И ей, чего доброго, попался бы на глаза еще и такой листок:

ДВУМ СЕСТРАМ

Обеих вас я видел вместе —

И всю тебя узнал я в ней…

Та ж взоров тихость, нежность гласа,

Та ж свежесть утреннего часа,

Что веяла с главы твоей!..

И всё, как в зеркале волшебном,

Всё обозначилося вновь:

Минувших дней печаль и радость,

Твоя утраченная младость,

Моя погибшая любовь!..

Давнишнее стихотворение — 1829 еще года, — и в нем уж недомолвок никаких. Это точно про нее, про Элеонору, — что свою молодость отдала другому. Это про любовь к ней — погибшая любовь! А та — прекрасное отражение — конечно, Клотильда.

Клотильда, графиня Ботмер! Младшая, неразлучная сестра. Сколько ей было, когда Тютчев появился в Мюнхене, — тринадцать, четырнадцать? В 1829-м — двадцать. У нее с Гейне все уже было кончено. А пока продолжалось, Теодор не ревновал, вчетвером было так весело. Его погибшая любовь! Погибшая любовь!

Это все беллетристика. Русский язык труден, изучать его Элеоноре, рожавшей за дочерью дочь, было некогда.

И текст 1836 года остался ей неизвестен:

Я помню время золотое,

Я помню сердцу милый край.

День вечерел; мы были двое;

Внизу, в тени, шумел Дунай.

И на холму, там, где, белея,

Руина замка в дол глядит,

Стояла ты, младая фея,

На мшистый опершись гранит,

Ногой младенческой касаясь…

И т. д. Ни этих строф, ни, само собой, «Лолиты» не прочитав, бедная Элеонора тем не менее в том же 1836 году, в начале мая (когда весенний первый гром), почувствовала «неизъяснимую тоску и желание освободиться от нее во что бы то ни стало… Принявшись шарить в своих ящиках, она напала вдруг на маленький кинжал, лежавший там с прошлогоднего маскарада. Вид стали приковал ее внимание, и в припадке полного исступления она нанесла себе несколько ударов в грудь… Истекая кровью и испытывая ту же неотвязную тоску, она спускается с лестницы, бежит по улице и там, в 300 шагах от дома, падает без чувств…»

Умерла она, впрочем, только в 1838 году, после пожара на пароходе, долго рассказывать.

Тютчев был буквально убит (по семейной легенде — поседел за одну ночь), буквально сходил с ума (в письмах к Жуковскому и другим) и появился на публике об руку с баронессой Дёрнберг только через полгода.

Тотчас же Клотильда Ботмер, взявшая было осиротевших племянниц к себе, уведомила его письмом, что приняла предложение барона Мальтица.

Это было очень кстати: ввиду беременности Эрнестины откладывать венчание на сколько-нибудь приличный срок не приходилось. Тютчев написал министру:

«Мною было принято твердое решение надолго еще отсрочить этот шаг. Однако одно обстоятельство, касающееся моих детей, поневоле вынуждает меня к другому решению. Я поручил их прошлой осенью заботам своей свояченицы, графини Ботмер, живущей в Мюнхене. Последняя в будущем месяце выходит замуж и тотчас же после свадьбы должна уехать из Мюнхена в Гаагу. Итак, я вижу себя вынужденным, взяв их к себе, как можно скорее озаботиться о том, чтобы доставить им необходимый уход и надзор, которые я один не мог бы им обеспечить…»

Вот, стало быть, и дети пригодились. И были вознаграждены. Во всяком случае, их дедушку и бабушку (своих то есть папеньку и маменьку) в далеком Овстуге Тютчев порадовал:

«…Меня охраняет преданность существа, лучшего из когда-либо созданных Богом… Я не буду говорить вам про ее любовь ко мне; даже вы, может статься, нашли бы ее чрезмерной. Но чем я не могу достаточно нахвалиться, это ее нежностью к детям и заботой о них… Утрата, понесенная ими, для них почти возмещена. Тотчас по приезде в Мюнхен мы взяли их к себе, и две недели спустя дети так привязались к ней, как будто у них никогда не было другой матери…»

Впоследствии оказалось, что всё не так замечательно. И старшая дочь — Анна — записала монолог:

«— Первые годы твоей жизни, дочь моя, которые ты едва припоминаешь, были для меня годами, исполненными самых пылких чувств. Я провел их с твоей матерью и Клотильдой. Эти дни были так прекрасны, мы были так счастливы! Нам казалось, что они не кончатся никогда. Однако дни эти оказались так быстротечны, и с ними все исчезло безвозвратно. Теперь та пора моей жизни — всего лишь далекая точка, которая отдаляется все более и более и которую настигнуть я не могу…»

Предстоял еще роман, и за ним — трагикомическая старость.

В которой под конец — после всего — случилось и свидание с г-жой Мальтиц. И было воспето подобающим образом — с галантным таким, расслабленным умилением:

…Как после вековой разлуки

Гляжу на вас, как бы во сне,

И вот — слышнее стали звуки,

Не умолкавшие во мне…

Вообще так себе стишки — тенором, тенором! — если бы не инициалы К. Б. над ними да не восклицательный знак в конце:

Тут не одно воспоминанье,

Тут жизнь заговорила вновь, —

И то же в вас очарованье,

И та ж в душе моей любовь!..

Из наслаждений жизни любовь уступает лишь иностранным газетам.

Но хорошо, что предсказание ни одно не сбылось.

2006