10. Либерализм и национализм

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

10. Либерализм и национализм

Освальдо Феррари: Борхес, людям моего поколения кажется странным, и даже необъяснимым, это постоянное противостояние националистов и либералов, едва речь заходит о традициях (либо об отсутствии традиций) аргентинской литературы и культуры.

Хорхе Луис Борхес: И мне тоже это кажется странным. Разумеется, речь идет о поисках собственной идентичности, но, думается, лучше будет, если ее не найдут; я уже неоднократно говорил: мы — люди Запада, европейцы в изгнании, в благословенном изгнании. Странно, но националисты сейчас упорно стараются стереть тот характерный след, который оставили в нашей стране иммигранты. Всей Америке, включая и Северную, «аргентинское лицо» знакомо именно этими иммигрантскими чертами; и именно эти черты не устраивают националистов, которые хотят видеть в нас испанцев и индейцев, то есть хотят видеть в нас просто обитателей Южной Америки. Очень странно, что они отказывают нам как раз в том, что отличает нас от всех остальных; тем не менее националисты упорно не желают видеть нашу страну как страну иммигрантов, они признают ее только страной испанцев и индейцев, которых к тому же у нас почти и нет. В общем, здравомыслящими наших националистов не назовешь.

Но все-таки для разных поколений нашей нации проблема иммигрантов не была одной и той же.

Полагаю, что в восьмидесятые годы вопрос об иммиграции — из числа приятных, в предыдущие времена — из числа внушающих тревогу, опасения.

Опасения для идентичности.

Да, полагаю, что так; считалось, что все наши беды — от иммигрантов, но ведь это — неверно, все наши беды, все зло — от времен Войны за независимость[61], от анархизма, от стоявших у власти каудильо; все это было до массовой иммиграции. Помнится, во время диктатуры Перона[62] мне встречались люди, которые утверждали: в том, что он пришел к власти, повинны иммигранты, и я отвечал им на это, что перонизм имеет больше всего сторонников во внутренних районах страны, там, где иммигрантов менее всего. И в качестве доказательства приводил столь почитаемый националистами Тукуман[63]: там смешение испанцев и индейцев без примеси других наций, и там, не будем скрывать, началась война.

А в литературе полемика между либералами и националистами началась, вероятно, после появления «Пайядора» [64]Лугонеса.

Возможно, но, как бы там ни было, Лугонес — необъясним, непонятен без французской литературы. А кроме того, он исповедовал культ Данте.

Конечно, но что касается «Мартина Фъерро»..[65].

Ситуация с «Мартином Фьерро» согласуется с идеей о том, что в каждой стране должна быть своя священная книга; мне эта идея представляется суеверием. Вот есть Коран, есть Библия, а в нашей стране есть «Мартин Фьерро». Например, на встречах с зарубежными писателями — я не раз был тому свидетелем — им дарят «Мартина Фьерро» со словами: «Это наша Библия». Такое отношение к этой книге кажется странным, верно? Но вместе с тем таково оно и есть…

Но это означает, что нам надлежит писать в гаучистской традиции? Что в Аргентине писать — значит продолжать эту традицию?

Нет, не думаю, что это так, полагаю, что это означает: к вершинам литературы с «Мартином Фьерро». Нет, вряд ли надлежит продолжать гаучистскую традицию. «Мартин Фьерро» — наша священная книга, ну что же, но до каких пор мы сможем ей подражать без богохульства, без поношений? Не думаю, что наши писатели, которые затрагивали аналогичную тему, считали себя наследниками «Мартина Фьерро». Вспомним: когда увидел свет роман «Дон Сегундо Сомбра»[66], крестным отцом которого был Лугонес, в журнале «Сур» появилась статья Хорхе Алимано, восхваляющая книгу Гуиральдеса; в статье говорилось: мы всегда удивлялись тому, что Мартин Фьерро выведен как типичный гаучо, теперь появилось убедительное доказательство, что гаучо были другими — миролюбивыми, кроткими людьми, а не дезертирами и разбойниками. Вспоминаю, что Гуиральдес говорил мне однажды: Дон Сегундо Сомбра является более типичным для гаучо, чем Мартин Фьерро. Без сомнения, большинство жителей пампы не являлись разбойниками.

Разумеется, но между этими двумя типами гаучо — расстояние не менее чем в полвека.

Верно; и я не уверен в том, что когда Гуиральдес писал «Дона Сегундо Сомбру», подобные гаучо существовали в действительности; скорее всего, нет. Скажу так: Рикардо должен был бы прочитать свой роман в детстве, у себя в эстансии[67]. Так же как и Палермо, котором писал Карриего[68] в книге «Душа предместья», в действительности уже не существовал… да, в прошлом в Палермо были драки, поножовщина, убийства, но во времена моего детства никаких драк в Палермо уже не было. В ту пору не только в Палермо, а и во всей стране было спокойнее.

Вероятно, в основе этих книг — местные мифы.

Да, полагаю, что да. В случае с Карриего сказалась традиция литературы об удальцах, которых больше было в Энтре-Риос[69], чем в Буэнос-Айресе.

Вы упоминали о том, что Рикардо Рохас[70] однажды высказал мысль о происхождении гаучистской поэзии, мысль, способную привести в замешательство.

Гаучистских поэтов он называет пайядорами, бродячими певцами, но ни один из них в действительности пайядором не был. Возможно, Аскасуби[71] был бродячим певцом, но и это убедительно еще не доказано. А для меня, например, очевидно: гаучистская поэзия родилась в городах.

Гаучо и пампу придумали в Буэнос-Айресе?

Да, полагаю, что да; и придумали славно; Буэнос-Айрес не заслужил упрека за эти выдумки. Наоборот, он заслужил похвалы.

Мне помнится, вы говорили, что в манере письма аргентинских писателей выражаются две сокровенные склонности аргентинцев. В качестве примера вы процитировали стихи Банчса[72], в которых выражена уклончивость или стыдливость аргентинца.

Да, и конкретно — в тех случаях, когда Ванчс не затрагивает местного колорита; я цитировал те стихи, где говорится о соловьях и черепичных крышах, не так ли? «…На черепице крыши / и в стеклах окон солнце золотится. / И в соловьиной песне голос страсти слышен». Да, он говорит о соловьях и черепичных крышах вообще, а должен был бы сказать о наших жаворонках и плоских крышах наших домов, к примеру.

Хотя соловьи и черепичные крыши для нас — иностранцы, но интонация здесь — наша, аргентинская.

Разумеется, и это важнее, чем выбор слов. Мне кажется, если писатель озабочен только местным колоритом, то он фальшивит, не так ли? Ну вот я, к примеру, когда писал милонги[73], я не подбирал специально только аргентинские словечки, хотя в моих милонгах они и есть, но там самое важное — естественность ритма, сугубо аргентинского. Но сугубо аргентинских слов я не подыскивал, они появлялись сами.

Они сами отыскивали вас.

Да, верно, и если вы возьмете на себя труд перечитать мои милонги, то увидите, что сугубо аргентинских словечек там почти нет; конечно, немного таких словечек есть, но я их специально не подыскивал. Аргентинским в милонгах должны быть ритм, интонация голоса. Читатель читает текст, и если текст — аргентинский, то и читать он em будет с аргентинской интонацией.

Это ощущается. И настало время вспомнить теорию Мартинеса Эстрады[74] суть ее такова: здесь, на нашей земле, в стране, где еще не были решены вопросы собственной культуры и просвещения, уже была укоренена европейская культура.

А Висенте Росси[75] пошел даже дальше, до reductio adabsurdum[76]; он сказал, что выбирает среди всех возможных языков — испанский. Конечно, в этих словах — фальшь; с таким же успехом он мог бы сказать, что стоит перед выбором: гуарани[77] и кастильский язык, или кастильский и французский; это— нелепость, ведь мы все говорим на кастильском… Но встречаются и еще более удивительные вещи; например, Артуро Кансела[78] в рассказе «Судьба босяка» пишет: буэнос-айресский поножовщик, которого зовут Лопес, гордится тем, что у него испанская фамилия. Полагаю, сейчас никто и не вспоминает, что фамилия «Лопес» — испанская; это— просто широко распространенная фамилия, и все давно забыли, что она — испанская. Мы все, когда говорим, мы ведь не думаем о том, что мы говорим по-испански; мы говорим — и для любого из нас это совершенно естественно.

Но, с другой стороны, вы говорили, что всю историю Аргентины можно определить как желание отстраниться от Испании.

Ну да, конечно, но отстраниться, отделиться политически. А что касается языка… С той поры как мы заговорили по-кастильски… я предпочитаю сказать «по-кастильски», а не «по-испански», потому что «по- кастильски» кажется мне максимально обобщающим для обозначения нашего языка. А в Испании говорят: «испанский язык», так как «кастильский» ограничен для них регионом: Кастилия. Ну а здесь — не Испания. И я предпочитаю сказать «по-кастильски», потому что это мне представляется максимально обобщающим. А в Испании — иначе. Странно, что у слов «кастильский» и «испанский» по разные стороны Атлантики столь разные значения. Это так, и, например, Лугонес назвал свой словарь «Словарем разговорного кастильского языка»; и еще есть лингвистическая книга филолога Косты Альвареса, и в ней он, аргентинец, тоже говорит «кастильский язык», а не «испанский»; «испанский» — это представляется уже едва ли не политическим понятием.

Но в действительности это не более чем вопрос вкуса в выборе названия.

Разумеется.

Вы уделяли много внимания связям Аргентины и Европы; аргентинцы внимательно следили за ходом Второй мировой войны, тогдашняя Аргентина была поделена на два лагеря.

Думаю, что осознанию идентичности с Европой мы обязаны Гражданской войне в Испании, ведь до того времени мы и не вспоминали, что когда-то мы были испанцами. Но когда началась Гражданская война, у нас произошло деление на сторонников Монархии и Республики, или, лучше сказать, на сторонников Франко и Республики.

Подобное деление произошло и позже, во время Второй мировой войны, были сторонники союзников и…[79]

Да, сторонники союзников и сторонники Германии. Я в ту пору опубликовал статью, в которой писал, что германофилы не являются друзьями Германии, просто они — враги Англии и Франции; но друзьями Германии они не являлись, а кроме того, абсолютно ничего о ней не знали.

Не могли бы вы вкратце сказать, что разделяло в ту пору наших либералов и националистов?

Националисты были, как они сами утверждали, германофилами, хотя они ничего и не знали о Германии. Но это было для них несущественно, им было важно то, что Гитлер являлся противником Англии и Франции, особенно — Англии. Именно об этом я и говорил в статье, опубликованной в журнале «Огар».

А как вы считаете: у нас есть собственные традиции или их нет, связаны они или нет с Испанией либо с другими странами? Мне кажется, сейчас вы обращаетесь к этой проблеме гораздо реже, чем раньше.

Да, и лучше совсем не говорить о ней.

Вы считаете, она решена?

Чем больше у нас будет традиций — тем лучше; чем большим мы будем обязаны другим странам, включая Испанию, — тем лучше. Нелепо не признавать другие страны и другие культуры, не стремиться к тому, чтобы стать космополитами. Нет никакого смысла быть националистами.

Сейчас мы можем уже говорить о том, что в нашей стране есть собственная литературная традиция.

Традиция существовала уже и в XIX веке, назовем имена Сармьенто[80] или Альмафуэрте[81], или — почему бы и нет? — Лопеса[82].

Но писатели последнего поколения, — такие как Мурена[83],—утверждают, что признавать литературную школу в нашей стране можно только взяв за точку отсчета Борхеса, Мальэа[84], Мартинеса Эстраду и Маречаля[85].

…Как бы там ни было, давайте вычеркнем одно из этих имен — мое; Мартинес Эстрада или Лугонес писали, не имея привилегии сослаться на него. (Оба смеются.)

Для них традиция тоже была важна.

Полагаю, что да; во всяком случае… впрочем, не знаю; и мне никогда не приходило в голову поставить имя Маречаля рядом с именем Мартинеса Эстрады.