Норман Мейлер Армии ночи (отрывок)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Норман Мейлер

Армии ночи

(отрывок)

Всякий раз, когда нон-фикшн пишется в автобиографическом ключе, автор становится главным героем своего повествования. Это дает преимущества, если он и правда находился в гуще событий. Но если он играл второстепенную роль — автобиографическая манера изложения не приведет ни к чему хорошему. Сочинения Нормана Мейлера наглядно иллюстрируют оба этих правила.

«Армии ночи» — самая настоящая автобиография (и один из лучших ее отрывков включен в эту книгу, по причинам, о которых мы скажем чуть позже). О марше 1967 года в Пентагон Мейлер писал не как репортер. Он был одним из главных участников этой демонстрации и — как часто бывает с сочинителями автобиографий — только потом решил взяться за перо (по настоятельной просьбе Вилли Морриса — тогдашнего редактора «Харперса»). А так как он был активным действующим лицом происходящих событий, его взгляд на них — это взгляд изнутри, а его эмоции и реакции помогают понять господствовавшие на марше эмоции.

Мейлер попытался использовать эти же приемы, когда писал о первой высадке человека на Луну («Огонь по Луне»). Почему же он потерпел неудачу. Да потому, что на сей раз не был главным действующим лицом происходящего и его автобиографическая манера письма стала лишь скучной и неловкой попыткой отвлечь внимание на второстепенную фигуру — то есть на него самого. А главными фигурами в полете на Луну были все-таки астронавты. Из-за автобиографичности Мейлера читатель так и не почувствовал атмосферу внутри космического корабля, ему остались неведомы точка зрения и переживания астронавтов. «Огонь по Луне» — это неудача не только в выборе жанра, но и чисто репортерская. Мейлер как журналист ведет себя пассивно, не спешит покидать уютного кресла Признанного Литературного Мэтра.

Что же касается «Армий ночи» — то эта книга просто замечательная. Она снабжена подзаголовком «История как роман, роман как история», и на нижеследующих страницах можно увидеть, как мастерски Мейлер, подобно Капоте, добивается того, чтобы о его сочинении сказали: «Как в романе». Его всеведущий повествователь погружает читателя в необычную, берущую за душу и в то же время приятную атмосферу. Книгу также выгодно отличает автобиографическое изложение событий от третьего лица, впервые опробованное Генри Адамсом в его «Воспитании Генри Адамса». Главный герой становится не просто «Я», но Мейлером, и благодаря этому приему никакого эгоцентризма автора не чувствуется. Наоборот, Мейлер вызывает симпатии. Этот прием, однако, не работает, если автор увлекается описанием собственной персоны в ущерб другим персонажам.

Кстати, участие в марше в Пентагон принесло Мейлеру неожиданные дивиденды. До этого диалоги у него не получались, что мешало ему как романисту. В книге «Армии ночи» он, однако, удачно использовал свои магнитофонные записи и киноматериалы.

Т.В.

Противостояние у реки

Ситуация сложилась предельно ясная. Полицейские стояли двумя длинными рядами. Первый ряд находился в десяти ярдах за тросом ограждения, и военных полицейских отделяло друг от друга двадцать футов. Второй ряд, с такими же промежутками между полицейскими, располагался в десяти ярдах позади первого, а примерно в пятидесяти ярдах за ним стояли два или три полицейских начальника в белых шлемах и темно-голубых костюмах. Все ждали. Два разных мироощущения противостояли друг другу, и даже молчали люди по-разному.

Так чувствует себя мальчишка, который вот-вот спрыгнет с одного гаража на крышу соседнего. Ожидание сделалось нестерпимым. Мейлер посмотрел на Макдональда и Лоуэлла.

— Пошли, — сказал он.

Не оглядываясь на них и не сделав паузы, чтобы собраться с мыслями или дать задний ход, он решительно перелез через трос. После чего пошел по траве к ближайшему полицейскому.

Словно воздух стал другим или свет изменился: Мейлер немедленно почувствовал себе живее, чем когда-либо, — словно плыл в воздухе — освободился от своей телесной оболочки, как будто смотрел на самого себя в каком-то фильме. Он спиной чувствовал взгляды людей, стоявших за тросом, чувствовал, что их нервы напряжены, как струны. Мейлер и полицейский смотрели друг на друга с такой нескрываемой болью, которая возникает только тогда, когда два прежде незнакомых человека вдруг оказываются неразрывно связанными вместе.

Полицейский приложил к груди дубинку, словно прикрываясь ею. Мейлер удивился — он втайне надеялся, что его противники окажутся невозмутимыми силачами. А как же иначе — ведь они хорошо вооружены. Но полицейский весь дрожал. Это был молодой негр, явно с примесью белой крови, и он «походил на жителя небольшого городка, где почти нет негров, не выглядел он обитателем Гарлема, не было в нем ни надменности, ни по-настоящему темной кожи, ни свойственной неграм мощи — просто мальчишка в военной форме с застывшим в глазах ужасом. «Ну почему, почему именно я стою здесь?» — казалось, вопило его бледное окаменевшее лицо.

— Назад, — прохрипел он Мейлеру.

— Если ты меня не задержишь, я пойду к Пентагону.

— Нет. Назад.

Мысль о возвращении — «Если они не задержат меня, что тогда делать?» — после пройденных десяти ярдов казалась совершенно неприемлемой.

Когда полицейский говорил, он поднял дрожащей рукой дубинку. Мейлер не знал, дрожит ли дубинка от желания полицейского нанести удар или у него самого появилась некая агрессивность, которая вызвала дрожь в руках молодого солдата. Какая-то странная и неодолимая сила, как у вращающегося гироскопа или медленного водоворота, заключалась в этой дрожащей дубинке, и принуждаемый ею полицейский начал медленно отворачиваться от троса, а писатель отвернулся от него; они продолжали смотреть друг на друга, пока линия, проходящая через их плечи, не стала перпендикулярной тросу; они поворачивались, не соприкасаясь, дубинка продолжала дрожать, и вот уже Мейлер оказался позади полицейского, обошел его, прибавил шагу и почти побежал к следующей линии полицейских и, повинуясь внезапному инстинктивному решению, быстро обогнул ближайшего полицейского второй линии, пересек эту вторую линию, как защитник в американском футболе вырывается на простор, — очень точное сравнение, и он сам удивился, как легко прорвался через ряды полицейских. Они пришли в оцепенение. Удивленные лица, когда Мейлер шел мимо. Они не знали, что им делать. В своем темном костюме в полоску, жилете, малиново-голубом галстуке, с пробором в волосах, выпуклой грудью и небольшим животиком — он наверняка походил на банкира, помешанного банкира! А потом Мейлер увидел справа Пентагон, не дальше чем в ста ярдах, а чуть слева — полицейских начальников, и он потрусил к ним, приблизился вплотную, и они закричали:

— Назад!

Он словно наткнулся на этих суроволицых мужчин с испепеляющими его серыми глазами и сказал:

— Я не уйду. Если вы не задержите меня, я пойду к Пентагону.

И он знал, что так и сделает, он обрел уверенность, и они набросились на него с кровожадной яростью, как все полицейские в момент атаки — хотя все полицейские в эти мгновения тайно желают быть поверженными за свои грехи, — и его голос обрел небывалую силу, и он закричал, немного сам наслаждаясь этим своим новым достижением и властью:

— Уберите от меня свои руки! Вы что, не видите, я не сопротивляюсь аресту?

И тут же один полицейский отпрянул, а другой перестал заламывать Мейлеру руку, они подхватили его с обеих сторон под мышки и с бешеной скоростью повели по полю, параллельно стене Пентагона, который в последний раз был виден ему справа, и его арестовали, как он того и хотел; обошлось без ударов дубинкой по голове, воздух в его легких был по-горному разреженным и едким, как дым, да, обжигающий воздух баталии обещал ему нечто гораздо более интересное, чем скучное ожидание освобождения; он был не просто гостем, он находился на вражеской территории, лицом к лицу со своими противниками.

«Полицейский налет 80», или «За рамками закона»

Романисты любят сделать паузу на самом интересном месте (некоторые считают этот прием нечестным), довести читателя до белого каления, чтобы он, независимо от уровня культуры, опустился до обыкновенного животного и, задыхаясь от нетерпения, вопрошал: «Ну а дальше? Что случилось дальше?» И в этот момент писатель — законченный садист — делает отступление, полагая, что после этого читатель станет в его руках послушной марионеткой.

Подобное успешно практиковалось в викторианскую эпоху. Сейчас такой номер не пройдет. Читатель при первых же признаках писательского выпендрежа просто отложит книгу в сторону и включит телевизор. Поэтому романист вынужден извиняться, даже рассыпаться в извинениях, когда вдруг приходится отвлечься от основной сюжетной линии, ему необходимо снять с себя ответственность за использование этого приема, доказать его необходимость.

Так что романист сегодня оправдывается. Например, если ему нужно на какое-то время отвлечься — правда, по необходимости, — чтобы завязать узелки новых сюжетных линий, которые будут сопровождать повествование до самого конца. И надо признать, читатель справедливо ждет чего-то впечатляющего — главное действующее лицо должно быть не только свидетелем и участником происходящих событий, но и само постоянно подвергаться нелицеприятной оценке. Норман согласился — и сам счел это непростительной слабостью — с просьбой молодого английского кинопродюсера по имени Дик Фонтейн сняться в документальном фильме для британского телевидения. Однако первые пробы не доставили ему большого удовольствия, потому что приходилось сидеть в кресле и говорить что-то умное перед камерой. А Мейлер, попросту говоря, был далеко не Арнольдом Тойнби и не Бертраном Расселом (возможно, даже не Эриком Голдманом), к тому же Мейлера как интеллектуала постоянно подводил голос — при его звуках всем почему-то становилось ясно, что обладатель этого голоса знает намного меньше, чем хочет изобразить. Увидев первые снятые кадры, он остался собой недоволен. Для воителя, будущего полководца, чуть не ставшего политиком, задиристого enfant terrible [125] литературного мира, заботливого отца шестерых детей, циничного интеллектуала, философа-экзистенциалиста, плодовитого автора, непревзойденного матерщинника, мужа четырех сварливых женушек, завсегдатая баров, знаменитого уличного бойца, устроителя вечеринок и завзятого отельного скандалиста — на экране он выглядел слишком бледно, одно только не вызывало сомнения: что он симпатичный еврейчик из Бруклина. И как-то Мейлер печенками почувствовал, что не нужно ему все это, — а вырастила его любящая мамочка. И решил он покончить с такой документалистикой. К нему подкатывались талантливые киношники вроде братьев Майслесов — но он остался неприступен. Однако Фонтейн, которого ему рекомендовала юная английская леди, проникнувшаяся симпатией к романисту, благодаря своему бычьему британскому упрямству вытянул из Мейлера обещание сделать его вместе с командой участниками нескольких самых многообещающих проектов писателя. И все дела.

И теперь надо было что-то делать во исполнение обещания. Шел первый день съемок второго фильма Мейлера (который предварительно назвали «Полицейский налет 80», а потом переименовали в «За рамками закона») — о детективах и подозрительных личностях в одном городском районе. И у Мейлера имелась своя теория, как надо снимать фильмы. Мейлер любил брать людей, у которых что-то накипело, и так раззадоривать их во время съемок, что те забывали о камере. И его не волновало, есть ли у них артистический опыт. Именно в этом и заключалась его теория — наверное, не слишком оригинальная, — что многие люди, никогда не снимавшиеся в кино и не умевшие что-либо сыграть без предварительного обучения, на самом деле обладали выдающимися артистическими способностями, которые могли обогатить фильм, надо только, чтобы они сами, без всякого сценария, находили, что сказать. Очень жизненная теория, которая давала простор режиссеру и одновременно сковывала его; Мейлер в первый день съемок внес в них свою лепту, когда привлек к работе три операторские бригады и раскручивал своих подопечных в разных помещениях одновременно, так что вопли и стенания одних мешали мирным беседам других. Все это светопреставление с разными камерами, актерами и мизансценами происходило на одном и том же этаже (как в полицейском участке в самые горячие часы), и на актеров общая суматоха действовала магически — а Мейлеру после первых отснятых эпизодов вдруг пришло в голову, что, вполне возможно, он по наитию или случайно принимает участие в создании лучшего американского фильма о полиции. И конечно, это был первый фильм на тему преступления и наказания, который не следовал голливудским канонам. В фильме происходило нечто неслыханное — то есть экзистенциальное — дело принимало нехороший оборот при любых взаимоотношениях полицейских и преступников: и его полиция была самой интересной полицией, которую он видел в кино, а его криминальные личности ни в чем не уступали самым симпатичным гражданам на наших улицах.

Но в первый день на съемках царил хаос, который грозил перерасти в катастрофу. Режиссер привел толпу своих дружков с решительными лицами, чтобы они играли полицейских; а самые неприятные исполняли роли мошенников — вообще-то обычное протежирование; стоял настоящий кавардак: операторы, звукорежиссеры и фотографы все время что-то не могли поделить, актеры одной операторской группы попадали в объективы совсем другой. Добавляла беспорядка четвертая камера — команда Би-би-си работала на Фонтейна, и режиссер не один раз за день порывался выгнать эту четвертую команду прочь, чтобы они не путались под ногами. Наконец, в самый ответственный момент съемок первая камера вышла из строя.

— Возьмите другую камеру, — проревел Мейлер.

Но во вторую камеру как раз заряжали пленку, в третью тоже.

— Есть тут хоть кто-нибудь с готовой камерой? — взревел режиссер.

— Да, есть, — послышался ответ, — Би-би-си.

Техники резво шевелились только до тех пор, пока не случился первый казус. «Да, есть, Би-би-си», — прозвучало тем вечером, и у Мейлера сохранилось воспоминание об операторе, который заряжает пленку в камеру так быстро, что кажется, будто он снимает двадцать четыре часа в сутки. В следующий раз Мейлер встретил этого оператора в гримерной телестудии в Нью-Йорке, когда его самого гримировали и он увидел в зеркале объектив камеры. Тогда Мейлер распорядился выдворить оператора звукорежиссера вон:

— Вы что, думаете, что я дожил до сорока четырех лет только для того, чтобы киношники меня снимали, когда я гримируюсь?

Потом он встретил их в Вашингтоне. Мейлер сошел со цены театра «Амбассадор» и увидел сияющих от счастья Фонтейна и его оператора, Лейтермана.

— Сегодня ты произвел на нас потрясающее впечатение, — сказал Фонтейн.

На следующий день он увидел их в Министерстве юстиции и получил возможность понаблюдать за работой Лейтермана. Не происходило ничего заслуживающего быть запечатленным на пленку, но оператор ни на секунду не опустил камеру объективом вниз, хотя она весила двадцать фунтов. Весь день Лейтерман держал камеру наготове, он в любой момент мог начать снимать. На следующий день, во время марша, когда они спускались с Арлингтонского мемориального моста на площадь, Лейтерман запечатлел на пленку знаменитостей. Всякий раз, заметив Мейлера, он улыбался. Похоже, это было его любимым приемом — ободряюще улыбаться тем, кого он снимает. После этого ему радовались, даже слушая группу «Фугс» [126]. Мейлер все время чувствовал, что камера Лейтермана направлена на него. Когда Лоуэлл, Макдональд и Мейлер приблизились к тросу ограждения и перелезли через него, чтобы их арестовали, Лейтерман и Фонтейн были рядом с ними.

А теперь, идя мимо Пентагона в первые десять секунд после ареста, чувствуя, как его сжимают трясущиеся руки полицейских, Мейлер был так рад увидеть вдруг впереди Лейтермана, который широко ему улыбнулся — а как это важно в такой момент! — и, глядя в видоискатель камеры, начал снимать его и полицейских. Лейтерман пятился с той же скоростью, с какой они шли вперед, поэтому ему пришлось немного позаниматься легкой атлетикой, ибо дорога была отнюдь не прямой и ровной: они поднялись по склону, потом спустились, прошли по бетонной дорожке, затем по траве, не сбавляя шагу поднялись по наклонному съезду для машин, и все это время в пяти-десяти футах от них, не задумываясь, что находится у него за спиной, быстро двигался задом наперед Лейтерман, иногда спотыкаясь, но не теряя равновесия, со своей тяжелой камерой на плече, казалось, ни на секунду не теряя в видоискателе тех, кого он снимает, постоянно блаженно улыбаясь, словно говоря: «Вперед, парень, ты войдешь в историю».

Запястья Мейлера по-прежнему сжимала дрожащая рука полицейского — полицейские всегда так трепещут, когда кого-то задерживают. По крайней мере, Мейлер сделал такой вывод после четырех своих арестов — эти ребята просто не могли сдержать дрожь. То ли их волнение объяснялось быстротой их действий, то ли — вспомним, что писал Фрейд Флиссу, — «неуправляемой скрытой гомосексуальностью», то ли страхом перед наказанием Господним за то, что они взяли на себя смелость лишить свободы другого человека, то ли банальной трусостью, а может, наоборот, они едва сдерживали желание расправиться с пленником — Мейлер не мог решить и иногда даже задумывался, уж не в его ли неординарной личности тут дело, не сам ли он так сильно действовал на полицию, но, так или иначе, суть дела не менялась — полицейские трепетали, едва к нему прикоснувшись. Это наблюдение получило подтверждение в первые же секунды нынешнего ареста, и, к его удивлению и удовольствию — а он чувствовал себя сначала всеми покинутым, — рядом оказался Лейтерман.

К их процессии сбоку подкатился репортер, чтобы обратиться к Мейлеру с вопросом, причем парень явно надеялся подольститься к нему так, чтобы услышать какую-нибудь фразу века, достойную быть запечатленной то ли на скрижалях, то ли на заднице истории:

— За что вас арестовали, мистер Мейлер?

А мистер Мейлер тоже слегка нервничал. И его беспокойство усиливали дрожащие руки полицейского — ощущение, что он дышит разреженным горным воздухом, не ослабевало; казалось, в его легкие попадает колкий кислород, обжигая горло. Но голос оставался на удивление спокойным, как ему самому и хотелось, и он ответил:

— Я арестован за трансгрессию, за то, что прошел сквозь полицейские ряды.

(«Конечно, он запамятовал, — вспоминала позже его сестра. — Слова „трансгрессия“ он не произносил». Она считала, что людям в военной форме, которые сопровождали ее брата, такое слово неизвестно.)

— Я виновен, — продолжил Мейлер. — Но я сделал это в знак протеста против войны во Вьетнаме.

— Вам причинили боль? — спросил репортер.

— Нет. Арест произведен корректно.

Наконец-то ему воздали должное. (После двадцати лет радикализма хоть раз арестовали не без повода.) Мейлер всегда считал, что чувствует важность или незначительность происходящего подобно другим людям, но теперь его восприятие мира преобразилось. Он ощущал свои сорок четыре года как совершенно определенный возраст, а не несколько разных, ощущал свою телесность, то есть что он состоит из костей, мускулов, тканей и кожного покрова, а не из воли, души, сознания и сентиментальных переживаний, словно этот пустячный арест стал его Рубиконом. Мейлер втайне был вполне доволен собой и тем, как все произошло — никаких ударов по голове и дурацких сцен, — и сам бы себя презирал за напыщенные речи, они бы только все испортили, в отличие от исполненных достоинства лаконичных реплик. (Конечно, Мейлер не знал, что в двух первых репортажах с места событий приведены его слова: «Я обвинен в трансгрессии полицейских рядов», поэтому в следующих публикациях утверждалось, что его арестовали случайно. Но тут он сам малость оплошал — на самом деле он прошел сквозь ряды ВОЕННЫХ ПОЛИЦЕЙСКИХ.)

Они шли по дорожке почти параллельно стене Пентагона, как он узнал позже, со входом у реки, и слева он увидел воду и подумал, что это Потомак, хотя на самом деле это был связанный с Потомаком водоем под названием Пограничный канал, в котором на якоре стояли прогулочные катера.

Полицейский уже сжимал руку Мейлера не так сильно, как сначала. Возможно, сказалось внимание репортеров, но выражение липа полицейского изменилось. Гнев и смятение куда-то делись, и теперь это было интеллигентное лицо типичного американца, возьмем на себя смелость сказать — столь же милое и приятное, как лицо мистера Франа Таркентона, разыгрывающего команды «Титаны Нью-Йорка». Мейлер и полицейский словно спускались с горных вершин, где им приходилось дышать разреженным воздухом. Примерно в этот момент человек в штатском остановил Лейтермана.

— Вам нельзя дальше с нами, — сказал он.

Лейтерману оставалось только вздохнуть и улыбнуться, а Мейлер снова почувствовал в глубине души одиночество. Они прошли по эстакаде над автострадой и оказались на асфальтовой площадке перед Пентагоном. Теперь Мейлер смотрел на мир как через задымленные стекла, словно человек под воздействием сильных лекарств — все ему виделось с худших сторон, и он утратил способность испытывать симпатию, влечение или любовь даже к самым дорогим его сердцу людям. Они зашли на асфальтированную площадку перед входом, здесь даже воздух казался серым, а солдаты и полицейские разглядывали его как букашку, с такой профессиональной холодностью Мейлер не сталкивался вот уже двадцать три года, с тех пор как прибыл на остров Лейте на Филиппинах — тогда ветераны и кавалеристы из Техаса, проторчавшие там тридцать месяцев и больше, смотрели сквозь него. У здешних солдат были такие же взгляды. Далее на лицах пассажиров нью-йоркского метро встретишь больше отклика. Словно сам воздух у этой нависающей над ними стены Пентагона был пропитан одурманивающим новокаином. Везде царила тяжелая, гнетущая атмосфера.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.