ПЕТЬ ПЕСНЬ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ПЕТЬ ПЕСНЬ

Несмотря на самоуверенность, Шурик был не из тех, кто считает, что снаряд якобы дважды в одну воронку не падает. Видел он воронку, в которую снаряд ложился и четыре раза подряд. Однажды в Ростове в доме своей приятельницы, назовем ее Катей, он раз и навсегда убедился в несостоятельности всех этих красивых теорий. Обычно, приезжая в Ростов, Шурик весело вваливался в уютную трехкомнатную воронку Кати и проводил у нее сутки, а то и двое, практически не покидая широкого раскладного дивана.

Вот и на этот раз он ввалился в воронку.

Но только-только Катя совлекла с себя пестрый халатик, чтобы Шурик без помех мог обозревать всю прихотливую архитектуру ее прекрасно сложенного тела, как в уютную трехкомнатную воронку ввалился второй вполне приличный снаряд — какой-то бородатый гусь, следующий с Камчатки. Говорил, что геолог, нагло пил и жрал, как крокодил, пронзительно рассматривал Шурика. В конце концов, с помощью Кати Шурик приделал гусю крылья и даже успел примять Катю на диванчике, как ботву в огороде, но тут в воронку с шумом ввалился третий снаряд — загорелая блондинка из Ташкента. Не открыть ей дверь было нельзя, о приезде блондинки Катю заранее предупреждали, к тому же при блондинке была посылка от какого-то неизвестного Шурику Катиного друга. Ревнивая, кстати, оказалась блондинка. Взгляду нее оказался рентгеновский. Увидев, в каком халатике и на какое голое тело ходит по квартире ее раскрасневшаяся подружка и как ужасно нетерпелив в дружеской беседе Шурик, она, в общем, тоже не задержалась. Но не успел Шурик, рыча, броситься на моментально скинувшую халатик Катю, как в прихожей заверещал звонок. По настойчивости звука было понятно, что на этот раз в Катину трехкомнатную воронку падает снаряд ба-а-альшого калибра…

Шурик изумленно выдохнул:

— Ты жив?

— Это как? — не понял Люха.

— Ну, болит у тебя что-нибудь?

— Это как? — снова не понял Иван Сергеевич Березницкий, но потом до него дошло: — Ища свободу, в сфере Эгги я потерял одну из шести своих конечностей. В галактике Эйхмана мне выстрелили глаз и спалили волосы на всех левых бедрах. Но все, что у меня осталось, — это мое и никаких особенных неудобств я не ощущаю.

Здорово я ему навесил, решил Шурик. Заговаривается мужик. К Эйхману такого не подпустили бы… Вторая мировая когда уже кончилась… И про сферу тоже… Нашел о чем говорить… Уж лучше бы про монтеров… Так понятнее. Один из фантастов, совсем молодой, когда Шурик уходил, сидел на полу у входа и всех спрашивал: не монтер ли он?

Шурик потряс головой.

Чудеса. Пятнадцать минут назад Люха лежал в снегу бездыханный и пульс у него не прощупывался. А сейчас стоит живой—здоровый, правда, несет полную чепуху об Эйхмане и о каких-то неудобствах.

Свет фар высветил крылечко Домжура.

Они зажмурились, одинаково поднеся ладони к глазам.

Хлопнула дверца и Роальд вырос перед Шуриком и с некоторой опаской, но и с любопытством взглянул на Люху:

— Живой?

Люха промолчал.

— Как вы мне надоели, — сказал Роальд. — Прыгайте в телегу. — И спросил: — Ко мне поедем?

— Лучше ко мне, — попросил Люха.

— А ты там снова не начнешь? — Шурик покрутил пальцем у виска.

— Я же сказал, что ни с кем не дерусь дважды.

— Видишь, — похвастался Шурик. — Заговаривается.

— Ты совсем меня достал, — мрачно объяснил Люха. — У меня трансфер сел, совсем не качает энергию. Я устал. В любой момент я могу превратиться в истинного жуглана. Хорошо бы рвануть на один коричневый карлик…

Роальд покосился на Шурика, устроившегося рядом с ним.

Не пожалел ты Люху, говорил этот взгляд. Таким вот вернуть Ивана Сергеевича Березницкого Люции Имантовне — скандала не оберешься.

Но что случилось, то случилось.

Комнатку Люха снимал ординарную, правда, отдельную, на девятом этаже.

Они долго поднимались по узкой лестнице, потому что в такое позднее время лифт не работал. Стараясь не шуметь, Люха отпер дверь и провел гостей прямо в комнату. Самодельный стеллаж с книгами они увидели, все больше фантастика. Круглый стол под скатертью. Два стула.

— Ну? — грубо спросил Роальд.

Ему хотелось побыстрее закончить дурацкое, ничего особенного не сулившее дело. Ну, бегал мужик от жены, бегал талантливо, но сам ведь и засветился. Завтра сдадим мужика Люции Имантовне, получим гонорар и забудем.

— Вы действительно Березницкий? Почему вас Люхой зовут?

Люха устало опустил голову:

— Устал… Достоин жестокого наказания…

— Это-то ясно, — грубо успокоил Люху Роальд. — Бегать несладко. Куда ни побеги, все равно тянет на малую родину, а? Прижаться щекой к березе, услышать знакомые голоса. Разве не так?

Люха опустил голову еще ниже:

— У нас нет берез. У нас вообще ничего похожего на деревья нет.

Шурик и Роальд переглянулись:

— Как это нет? Совсем ни одного?

Нула часов нула минут нула секунд.

Они услышали странную исповедь.

Разумное существо не может жить только естеством.

Разумное существо всегда нуждается в чем-то привнесенном извне, в чем-то даже малость противоестественном. Ну как, скажем, привнесено извне и всегда малость противоестественно искусство. Он, Люха, рожден с неким дефектом. В его далеком и упорядоченном мире, славящемся как раз тягою к естеству, он сразу впал в состояние тех немногих несчастливцев, которых тянуло к противоестественному. Или, скажем так, к искусству. Люха, как все эти несчастливцы, не желал просто пить и есть, не желал, как абсолютное большинство, трудиться над проблемами истинного самосовершенствования. Он почему-то хотел петь песнь — действо в его мире строго запрещенное, приравненное законом к самым тяжким преступлениям.

Люха так и произнес: петь песнь.

И быстро добавил — грех.

Еще грешней все это выглядело оттого, что у самого Люхи петь песнь не очень-то получалось. Но он любил и слушать. Он часами, не уставая, мог слушать все новое и запретное. Томясь, часто не понимая себя, сам тянулся к искусству. И все время чувствовал себя преступником. И вот…

— Труп где? — быстро спросил Шурик.

— Труп? — Люха растерялся. Наверное, у них это называлось как-то по-другому.

Но он вспомнил. А-а-а, труп… Нуда… Если двинуться по вайроллингу от Скварцы к Петиде, то, наверное, под тем развесистым белым клюмпом… Нуда, он, Люха, упрятал тот труп надежно… Легко проверить… Органика в сфере Эгги не разлагается…

Здорово я ему вломил, самодовольно отметил про себя Шурик, пока Роальд включал магнитофон.

Исповедь.

Почти исповедь.

Он, Люха, не придурок.

Он всегда понимал — преступление не окупается.

Но преступление смертно манит. Он был в бегах. Он прятался от Галактической полиции. Он угнал большой клугер. По-настоящему большой клугер. Грех, конечно. Преступление за преступлением, так выглядит выбранный им путь. Стоит запеть песнь или хотя бы попробовать, как становишься на путь гнусных преступлений. Он, Люха, грабанул из сейфа государственные серпрайзы, а с ними мощный трансфер и ПРА (портативный репрессивный аппарат, рассчитанный на любую форму жизни). Но вот кончается энергия и ему, Люхе, совсем плохо. Заканчивается свобода выбора, вот-вот он вольется в реку жизни, из которой невозможно выбраться на счастливый берег и добраться до серпрайзов…

— Где они спрятаны? — нажал Шурик.

— Есть один уединенный коричневый карлик…

— Найдем!

Впервые Люха высадился на Земле в одном из пригородов Новосибирска.

Если вы следите за вечерними газетами, сказал Люха, вы должны помнить большую статью об НЛО над Затулинкой. Он, Люха, прибыл на том НЛО. При посадке ему отбило память, хорошо, что трансфер был заранее правильно запрограммирован, то есть Люху автоматически превратило в существо видимой формы — в человека.

Так же автоматически Люха заработал на Земле первый срок.

В каком-то кафе он съел и выпил страшно много всяких вкусных вещей, еще не зная, что бесплатной еды и питья на Земле не бывает даже в мышеловках. Поэтому весь следующий год он имел дело только с тюремной баландой.

Терпеливо отсидев свое, Люха получил справку об освобождении на имя Ивана Сергеевича Березницкого, так он почему-то назвался начальству. Возможно, случайно слышал такое имя, чем-то понравилось.

Не важно.

С Люцией Имантовной он познакомился уже как Березницкий.

Люция быстро поставила Люху на ноги, приобщила к нормальной жизни землян, но, к сожалению, законы искусства оказались для Люции Имантовны чуждыми. Она не умела петь песнь, ей вполне хватало естественных радостей.

А он, Люха, конечно, преступник.

А преступление, известно, не окупается.

А все, что не окупается, — преступление. Скажем, искусство никогда не окупается.

Видел из вас кто-нибудь, чтобы искусство окупалось? Особенно здесь, на Земле? Если кто-нибудь такое и видел, значит, был пьян. Он, Люха, знает о запрещенных книгах, о запрещенных фильмах, о запрещенных спектаклях. Он знает о психушках и лагерях. Он, Люха, часто ходит в Домжур. Там много людей, пытающихся петь песнь, значит, преступающих закон. Он, Люха, сам не умеет петь песнь, но у него, наверное, вывихнут какой-то ген, потому что его с невероятной силой тянет к преступлению.

Более того, его тянет к такому преступлению, которое в принципе не может окупиться.

Вспомните Модильяни, сказал Люха Шурику и Роальду.

Вспомните Гогена. Или Грету Гарбо. Разве она ушла из искусства не потому, что убоялась собственных преступлений? Вспомните темные очки и мышиную, надвинутую на глаза шляпку Греты. Она спаслась, только вернувшись в естественную жизнь. А Джером Селинджер — великий ум, вдруг понявший опасность искусства? Он молчит уже много лет, он молчит уже десятилетия, вот как трудно изжить в себе эту страшную тягу — петь песнь.

Грех, сказал Люха.

Ни психушка, ни лагерь — ничто не спасает от преступления.

А преступление не окупается. Ну не порочный ли круг? Как жить, зная о таком круге? Он, Люха, не раз преступал законы, его ничто не могло остановить во грехе. Он сдался. Но ему хочется петь. Он понимает, что ни к чему хорошему это не приведет, особенно здесь, на Земле, но он заражен, он не в силах спастись, в нем слишком велико чувство вины.

И разве он один?

Под каждым развесистым клюмпом…

Да ладно, он не хочет говорить об этом, он хочет петь песнь.

Он ужасно хочет петь песнь, хотя знает, что пение — предает. «Слова — как открытые двери, в которые может войти ликтор и взять тебя». Искусство является единственным настоящим преступлением во Вселенной, поэтому оно не окупается никогда. В нем нет правил, есть только исключения. Его технология придумывается каждым певцом индивидуально, а потому ни для кого не имеет значения.

Он, Люха, устал от понимания. И от непонимания тоже.

Например, он не понимает, почему при столь многочисленных и эффективных запретах на указанное преступление на Земле все равно ищут любую возможность петь песнь? Вот он слышал горестную песнь о кампучийцах. Наверное, если пойти от Домжура к Затулинке, там под каждым развесистым клюмпом…

Грех! Грех!

Земля — планета противоречий и преступлений.

Он, Люха, не понимает, почему на Земле окончательно не запретят петь песнь? Неужели уровень цивилизации всерьез измеряется только уровнем преступлений? Он, Люха, много терял. Он терял псевдоподии и жвалы, ему выстрелили один глаз, но то, что у него осталось, — это все принадлежит ему и мучительно требует все новых и новых преступлений.

Слова — как глина.

Из слов можно вылепить все что угодно.

Недавно в Домжуре один молодой писатель оправдывал инквизицию.

Подумаешь, сказал молодой писатель, за всю-то историю инквизиции всего тысяч тридцать брошенных в огонь.

Разве преступление начинается не с первого трупа?

Он, Люха, сильно страдает. У него слишком ясный мозг, слишком чувствительная, а потому извращенная натура. Он знает, что корабль цивилизации плывет, а червь искусства точит. Пассажиры смеются, корабль плывет, дамы и господа смотрят вдаль, они живут естеством, а червь точит. Но как не петь, как не петь? — Люха в отчаянии заломил руки. Да, конечно… Сияющее солнце, сады Эдема… Чего только не обещает искусство!

Но скука серых заборов, бетонных стен…

Мир всегда плоский, как до Коперника… Только песнь таинственно возвышает…

И круг замыкается. И гаснет огонь. Угли холодны.

А ведь еще вчера там, в серой золе, что-то мерцало.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.