Герберт Уэллс Дверь в стене

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Герберт Уэллс

Дверь в стене

1

Месяца три назад, как-то вечером, когда все кругом располагало к откровенности, Лионель Уоллес рассказал мне про «дверь в стене». Слушая его, я не сомневался, что он правдиво передает свои впечатления.

Он рассказал мне эту историю так искренне и просто, с такой подкупающей убежденностью, что я не мог ему не поверить. Но утром у себя дома я проснулся совсем в другом настроении. Лежа в постели и припоминая рассказ Уоллеса, я уже не испытывал обаяния его неторопливого, проникновенного голоса, очарования этого обеда с глазу на глаз, в ярком кругу света, отбрасываемого настольной лампой с темным абажуром, когда комната вокруг нас тонула в призрачном полумраке, а перед нами на белоснежной скатерти стояли тарелочки с десертом, сверкало серебро и разноцветные вина в бокалах, и создавалась какая-то особая атмосфера — яркий, уютный мирок, далекий от повседневности. Но теперь, вне этой обстановки, история показалась мне совершенно невероятной.

— Он мистифицировал меня! — воскликнул я. — Но как ловко это у него получалось! От кого другого, а уж от него я никак этого не ожидал.

Потом, сидя в постели и попивая свой утренний чай, я поймал себя на том, что стараюсь доискаться, почему эта столь неправдоподобная история вызвала у меня такое волнующее ощущение живой действительности; мне приходило в голову, что, развертывая передо мной эти образы, он пытался как-то передать, воспроизвести, восстановить (я не нахожу нужного слова) те свои переживания, о которых иначе невозможно было бы поведать.

Но сейчас я уже не нуждаюсь в такого рода объяснениях. Все эти сомнения остались позади. Сейчас я верю, как верил, когда слушал рассказ Уоллеса, что он всеми силами старался приоткрыть мне некую тайну. Но видел ли он на самом деле, или же это ему только казалось, обладал ли он каким-то редкостным драгоценным даром, или был во власти фантазии и мечтаний — не берусь судить. Даже обстоятельства его смерти не пролили свет на этот вопрос, который так и остался неразрешенным.

Пусть судит сам читатель!

Теперь я уже не помню, что вызвало на откровенность этого столь замкнутого человека — случайное ли мое замечание, или упрек. Должно быть, я обвинил его в том, что он не проявил должной инициативы и не поддержал одно серьезное общественное движение, обманув мои надежды.

Тут у него вдруг вырвалось:

— У меня мысли заняты совсем другим… Должен признаться, — продолжал он, немного помолчав, — я был не на высоте… Дело в том… Тут, видишь ли, не замешаны ни духи, ни привидения… но, как это ни странно, Редмонд, я словно околдован. Меня что-то преследует, омрачает мне жизнь, пробуждает какое-то неясное томление.

Он остановился, поддавшись той застенчивости, какая нередко овладевает нами, англичанами, когда приходится говорить о чем-нибудь трогательном, грустном или прекрасном.

— Ты ведь прошел весь курс в Сент-Ателстенском колледже? — спросил он ни с того ни с сего, как мне показалось в тот момент.

— Так вот… — И он снова умолк. Затем, сперва неуверенно, то и дело запинаясь, потом все более плавно и непринужденно, стал рассказывать о том, что составляло тайну его жизни то было неотвязное воспоминание о неземной красоте и блаженстве, пробуждавшее в его сердце ненасытные желания, отчего все земные дела и развлечения светской жизни казались ему нудными, утомительными и пустыми.

Теперь, когда я обладаю ключом к этой загадке, мне кажется, что все можно было прочесть на его лице. У меня сохранилась его фотография, на которой уловлено это выражение какой-то странной отрешенности. Мне вспоминается, что однажды сказала о нем женщина, которая горячо его любила. «Внезапно, — заметила она, — он теряет всякий интерес к окружающему. Он забывает о вас. Он вас не замечает, хотя вы рядом с ним.»

Однако Уоллес далеко не всегда терял интерес к окружающему, и когда он на чем-нибудь сосредоточивал свое внимание, он добивался незаурядных успехов. И в самом деле, его карьера представляла собой цепь блестящих удач. Он уже давно опередил меня, поднялся гораздо выше и играл в обществе такую роль, какая была мне совершенно недоступна.

Ему не было еще и сорока лет, и уверяют, что если бы он не умер, то получил бы ответственный пост и почти наверно вошел бы в состав нового кабинета. В школе он всегда без малейшего усилия побеждал меня, это получалось как-то само собой.

Почти все школьные годы мы провели вместе в Сент-Ателстенском колледже в Вест-Кенсингтоне. Он поступил в колледж, подготовленный не лучше моего, а окончил его, значительно меня опередив, вызывая удивление своей блестящей эрудицией и талантливыми выступлениями, хотя я и сам, кажется, делал недурные успехи. В школе я впервые услыхал об этой «двери в стене», о которой вторично мне пришлось услышать всего за месяц до смерти Уоллеса.

Теперь я совершенно уверен, что, во всяком случае, для него эта «дверь в стене» была настоящей дверью, в реальной стене, и вела к бессмертной действительности.

Это вошло в его жизнь очень рано, когда ему было каких-нибудь пять-шесть лет.

Я помню, как он, серьезно и неторопливо размышляя вслух, открывал мне свою душу и, казалось, старался точно установить, когда именно это с ним произошло.

— Я увидел перед собой, — говорил он, — листья дикого винограда, ярко освещенные полуденным солнцем, темно-красные на фоне белой стены. Я внезапно их заметил, хотя и не помню, в какой момент это случилось… На чистом тротуаре, перед зеленой дверью лежали листья дикого каштана. Они были желтые с зелеными прожилками, понимаешь — не коричневые и не грязные, очевидно, они только что упали с дерева. Должно быть, это был октябрь. Я каждый год любуюсь, как падают листья дикого каштана, и хорошо знаю, когда это бывает… Если я не ошибаюсь, мне было в то время пять лет и четыре месяца.

Уоллес сообщил, что он был не по годам развитым ребенком; говорить научился необычайно рано, был очень разумен и, как говорили, «совсем как взрослый», поэтому пользовался такой свободой, какую большинство детей едва ли получает в возрасте семи-восьми лет. Мать Уоллеса умерла, когда ему было всего два года, и он оказался под менее бдительным и не слишком строгим надзором гувернантки. Его отец — суровый, поглощенный своими делами адвокат — уделял сыну мало внимания, но возлагал на него большие надежды. Мне думается, что, несмотря на всю его одаренность, жизнь казалась мальчику серой и скучной. И вот однажды он отправился бродить.

Уоллес не помнил, как ему удалось ускользнуть из дома и по каким улицам Вест-Кенсингтона он проходил. Все это безнадежно стерлось у него из памяти. Но белая стена и зеленая дверь вставали перед ним совершенно отчетливо.

Он ясно припоминал, что при первом же взгляде на эту дверь испытал странное волнение, его потянуло к ней, захотелось открыть и войти.

Вместе с тем он чувствовал, что с его стороны будет неразумно, а может быть, даже и плохо, если он поддастся этому влечению. Уоллес утверждал, что, как ни странно, он знал с самого начала, если только это не обман памяти, что дверь не заперта и он может, если захочет, в нее войти.

Я так и вижу маленького мальчика, который стоит перед дверью в стене, то порываясь войти, то отшатываясь назад.

Каким-то совершенно непостижимым образом ему было известно и то, что отец крепко рассердится, если он войдет в эту дверь.

Уоллес подробно рассказал, какие он пережил колебания. Он прошел мимо двери, потом засунул руки в карманы, по-мальчишески засвистел и с независимым видом зашагал вдоль стены и свернул за угол. Там он увидел несколько скверных, грязных лавчонок, и особенно запомнились ему мастерские водопроводчика и обойщика; кругом валялись в беспорядке пыльные глиняные трубы, листы свинца, круглые краны, образчики обоев и жестянки с эмалевой краской.

Он стоял, делая вид, что рассматривает эти предметы, на самом же деле страстно стремился к зеленой двери.

Внезапно его охватило бурное волнение. Боясь, как бы на него снова не напали колебания, он побежал назад, протянув руку, отворил зеленую дверь, вошел в нее, и она захлопнулась за ним. Таким образом, в один миг он очутился в саду, и видение этого сада потом преследовало его всю жизнь.

Уоллесу было очень трудно передать свои впечатления от этого сада.

— В самом воздухе было что-то бодрящее, что давало ощущение легкости, довольства и благополучия. Все кругом блистало чистыми, чудесными, нежно светящимися красками. Очутившись в саду, испытываешь острую радость, какая овладевает человеком только в редкие минуты, когда он молод, весел и счастлив в этом мире. Там все было прекрасно…

Уоллес немного подумал, потом продолжал свой рассказ.

— Видишь ли, — сказал он нерешительным тоном, как человек, сбитый с толку чем-то совершенно невероятным. — Там были две большие пантеры… Да, пятнистые пантеры. И я, представь себе, их не испугался. Была там длинная широкая дорожка, окаймленная с обеих сторон мрамором и обсаженная цветами, и эти два бархатистых зверя, которые играли мячом. Одна из пантер не без любопытства поглядела на меня и направилась ко мне; подошла, ласково потерлась своим мягким круглым ухом о мою протянутую вперед ручонку и замурлыкала. Говорю тебе, то был зачарованный сад. Я это знаю… А его размеры? О, он далеко простирался во все стороны, и казалось, ему не было конца. Помнится, вдалеке виднелись холмы. Бог знает, куда вдруг исчез Вест-Кенсингтон. И у меня было такое чувство, словно я вернулся на родину.

Знаешь, в тот самый миг, когда дверь захлопнулась за мной, я позабыл и дорогу, испещренную опавшими листьями каштана, с ее экипажами и фургонами; забыл о дисциплине, властно призывавшей меня домой; забыл обо всех своих колебаниях и страхах, забыл всякую осторожность; забыл и о повседневной действительности. В одно мгновенье я очутился в другом мире, превратившись в очень веселого, безмерно счастливого ребенка. Это был совсем иной мир, озаренный теплым, мягким ласковым светом; тихая ясная радость была разлита в воздухе, а в небесной синеве плыли легкие, пронизанные солнцем облака. Длинная широкая дорожка, по обеим сторонам которой росли великолепные, никем не охраняемые цветы, бежала передо мной и заманивала все дальше, и со мной шли две большие пантеры. Я бесстрашно положил свои маленькие руки на их пушистую спину, гладил их круглые уши, чувствительное местечко за ушами и играл с ними. Казалось, они приветствовали мое возвращение на родину. Все время мною владело яркое чувство, что я наконец вернулся домой. И когда на дорожке появилась высокая прекрасная девушка, с улыбкой пошла ко мне навстречу, сказала: «Вот и ты!», подняла, расцеловала, опустила на землю и повела за руку, — это не вызвало во мне ни малейшего удивления, но лишь радостное сознание, что так все и должно быть, и воспоминание о чем-то счастливом, что странным образом выпало из памяти. Я вспоминаю широкие красные ступени, видневшиеся между стеблями дельфиниума; мы поднялись по ним на уходившую вдаль аллею, по сторонам которой росли старые-престарые тенистые деревья. Вдоль этой аллеи, среди красноватых, изборожденных трещинами стволов, стояли торжественные мраморные скамьи и статуи, а на песке бродили ручные, очень ласковые, белые голуби.

Поглядывая сверху вниз, моя подруга вела меня по этой аллее. Я вспоминаю милые черты ее нежного, доброго лица с тонко очерченным подбородком. Своим тихим, нежным голосом она задавала мне вопросы и рассказывала что-то, без сомнения очень приятное, но что именно, я никогда не мог вспомнить… Внезапно обезьянка-капуцин, удивительно чистенькая, с красновато-бурой шерстью и добрыми карими глазами, спустилась к нам с дерева и побежала рядом со мною, поглядывая на меня и скаля зубы, потом прыгнула мне на плечо. Так мы оба, веселые и довольные, продолжали свой путь.

Он умолк.

— Дальше, — сказал я.

— Мне вспоминаются кое-какие подробности. Мы прошли мимо старика, сидевшего в тени лавров и погруженного в размышления. Миновали рощу, где порхали стаи резвых попугаев. Прошли вдоль широкой тенистой колоннады к просторному прохладному дворцу, где было множество великолепных фонтанов, прекрасных вещей, — все, о чем только можно мечтать. Было там и много людей — некоторых я могу ясно припомнить, других смутно, но все они были прекрасны и ласковы. И каким-то непостижимым образом я сразу узнал, что я им дорог и они рады меня видеть. Их движения, прикосновения рук, приветливый, сияющий любовью взгляд — все наполняло мое сердце неизъяснимым восторгом… Да.

Он на секунду задумался.

— Я встретил там товарищей игр. Для меня, одинокого ребенка, это было большой радостью. Они затевали чудесные игры на поросшей зеленой травкой площадке, где стояли солнечные часы, обрамленные цветами, И во время игр мы полюбили друг друга.

Но как это ни странно, тут в моей памяти провал. Я не помню игр, в какие мы играли. Никогда не мог вспомнить. Впоследствии, еще в детские годы, я целыми часами, порой весь в слезах, ломал голову, стараясь припомнить, в чем же состояло это счастье. Мне хотелось снова у себя в детской поиграть в эти игры. Но нет. Все, что я мог припомнить, — это ощущение счастья и два дорогих товарища, которые все время играли со мной…

Потом появилась строгая темноволосая женщина с бледным серьезным лицом и мечтательными глазами, строгая женщина с книгой в руках, в длинном одеянии бледно-пурпурного цвета, падавшем мягкими складками. Она поманила меня к себе и увела с собой на галерею над залом. Товарищи по играм нехотя отпускали меня, они прекратили игру и стояли, глядя, как меня уводят. «Возвращайся к нам, — кричали они. — Возвращайся скорей!»

Я заглянул в лицо женщине, но она не обращала на них ни малейшего внимания. Ее кроткое лицо было серьезно. Она подвела меня к скамье на галерее. Я стал рядом с ней, собираясь заглянуть в книгу, которую она открыла у себя на коленях. Страницы распахнулись. Она указывала мне, и я в изумлении смотрел: на оживших страницах этой книги я увидел самого себя. Это была повесть обо мне; там было показано все, что случилось со мной со дня моего рождения.

Это было поразительно потому, что страницы книги не были картинками, ты понимаешь, а действительностью.

Уоллес многозначительно помолчал и глянул на меня с сомнением.

— Продолжай, — сказал я, — я понимаю.

— Это была самая настоящая действительность, да, это было так люди двигались, события развертывались. Вот моя дорогая мать, почти позабытая мною, вот и отец, как всегда прямой и суровый, наши слуги, детская, все знакомые домашние предметы. Затем входная дверь и шумные улицы, где сновали туда и сюда экипажи. Я смотрел и изумлялся, и снова с недоумением заглядывал в лицо женщины, и переворачивал страницы книги, перескакивая с одной на другую, и все не мог насмотреться; наконец я увидел самого себя в тот момент, когда я топтался в нерешительности перед зеленой дверью в белой стене. И снова я испытал душевную борьбу и страх.

— А дальше! — воскликнул я и хотел перевернуть страницу, но строгая женщина удержала меня за руку своей прохладной рукой.

— А дальше! — настаивал я, пытаясь осторожно отодвинуть ее руку; изо всех своих детских сил я отталкивал ее пальцы. И когда она уступила и страница перевернулась, женщина тихо, как тень, склонилась надо мной и поцеловала меня в лоб.

Но на этой странице не оказалось ни волшебного сада, ни пантер, ни девушки, что вела меня за руку, ни товарищей игр, так неохотно меня отпустивших. Я увидел длинную серую улицу в Вест-Кенсингтоне в унылый вечерний час, когда еще не зажигают фонарей. И я там был — маленькая жалкая фигурка; я громко плакал, слезы так и катились из глаз, как ни старался я сдержаться, Плакал я потому, что не мог вернуться к моим милым товарищам по играм, кокоторые меня тогда звали: «Возвращайся к нам! Возвращайся скорей!» Там я и находился. Это уже была не страница книги, а жестокая действительность. То волшебное место и державшая меня за руку задумчивая мать, у колен которой я стоял, внезапно исчезли — но куда?

Уоллес опять замолк и некоторое время пристально смотрел на пламя, ярко пылавшее в камине.

— О, как мучительно было это возвращение! — прошептал он.

— А дальше? — проговорил я, помолчав минуту-другую.

— Я был маленьким, жалким созданьем! Снова вернулся я в этот унылый мир! Когда я до конца осознал, что со мною произошло, мною овладело безудержное отчаяние. До сих пор помню, какой я испытал стыд, когда плакал на глазах у всех, помню и позорное возвращение домой.

Я вижу добродушного старого джентльмена в золотых очках, который остановился и сказал, предварительно ткнув меня зонтиком: «Бедный мальчонка, верно ты заблудился?» Это мне-то, лондонскому мальчику пяти с лишним лет! К тому же старик вздумал привести молодого любезного полисмена, вокруг нас собралась толпа, и меня отвели домой. Смущенный и испуганный, громко всхлипывая, я вернулся из зачарованного сада в отцовский дом.

Таков был, насколько я припоминаю, этот сад, видение которого преследует меня всю жизнь, Разумеется, я не в силах передать словами все обаяние этого полупрозрачного, словно бы нереального мира, такого непохожего на привычную повседневность, но это… это так все и было. Если это был сон, то, конечно, самый необычайный, сон среди белого дня… Мда!

Разумеется, за этим последовал суровый допрос, — мне пришлось отвечать тетушке, отцу, няне, гувернантке…

Я попытался рассказать им обо всем происшедшем, но отец, в первый раз в жизни, побил меня за ложь. Когда же потом я вздумал поведать об этом тетке, — она, в свою очередь, наказала меня за злостное упрямство. Затем мне настрого запретили об этом говорить, а другим слушать, если я начну рассказывать. Даже мои книги сказок на время отняли у меня, потому что у меня было слишком развито воображение. Да, они это сделали! Мой отец принадлежал к старой школе… И все пережитое вновь всплыло у меня в сознании. Я шептал об этом ночью подушке и ощущал у себя на губах вкус своих детских слез.

К своим обычным теплохладным молитвам я неизменно присоединял горячую мольбу: «Боже, сделай так, чтобы я увидел во сне мой сад! О, верни меня в мой сад. Верни меня в сад!» Я частенько видел этот сад во сне.

Быть может, я что-нибудь прибавил. Быть может, кое-что изменил, — не могу сказать.

Это, видишь ли, попытка связать в одно целое отрывочные воспоминания и воскресить волнующее переживание раннего детства. Между ним и другими воспоминаниями моего отрочества зияет бездна. Настало время, когда мне казалось совершенно невозможным сказать кому-нибудь хоть слово об этом чудесном мимолетном видении.

— А ты когда-нибудь пытался найти этот сад? — спросил я.

— Нет, — отвечал Уоллес, — не помню, чтобы в годы раннего детства я хоть раз его разыскивал. Сейчас мне кажется это странным, но, весьма вероятно, что после того злополучного происшествия, из боязни, как бы я снова не заблудился, за каждым моим движением зорко следили.

Я снова стал искать свой сад только гораздо позже, когда уже познакомился с тобой. Но, думается, был и такой период, — хотя это мне кажется сейчас невероятным, — когда я начисто забыл о своем саде. Вероятно, в то время мне было восемь-девять лет. Ты меня помнишь мальчиком в Сент-Ателстенском колледже?

— Ну конечно.

— В те дни я и виду не подавал, что лелею в душе тайную мечту, не правда ли?

2

Уоллес посмотрел на меня, — лицо его осветилось улыбкой.

— Ты когда-нибудь играл со мной в «Северо-западный проход»?.. Нет, в то время мы не дружили с тобой.

Это была такая игра, — продолжал он, — в которую каждый ребенок, обладающий живым воображением, готов играть целые дни напролет. Надо было отыскать «северо-западный проход» в школу. Дорога туда была простая и хорошо знакомая, но игра состояла в том, чтобы найти какой-нибудь окольный путь. Нужно было выйти из дома на десять минут раньше, пойти куда-нибудь в противоположную сторону и пробраться через незнакомые улицы к своей цели. И вот однажды, заблудившись в каких-то закоулках по ту сторону Кемпден-хилла, я уже начал подумывать, что на этот раз проиграл и опоздаю в школу. Я направился наобум По какой-то уличке, казавшейся тупиком, и внезапно нашел проход. У меня блеснула надежда, и я устремился дальше. «Я все-таки пройду», — сказал я себе. Я миновал ряд странно знакомых грязных лавчонок — и вдруг передо мной длинная белая стена и зеленая дверь, ведущая в зачарованный сад!

Это открытие прямо ошеломило меня. Так, значит, этот сад, этот чудесный сад был не только сном?

Он замолчал.

— Мне думается, что мое вторичное переживание, связанное с зеленой дверью, ясно показывает, какая огромная разница между занятой жизнью школьника и безграничным досугом ребенка. Во всяком случае, на этот раз мне и в голову не пришло сразу туда войти. Видишь ли… я был поглощен одной мыслью — поспеть вовремя в школу, ведь я оберегал свою репутацию примерного ученика. У меня, вероятно, явилось желание хотя бы приоткрыть эту дверь. Иначе и не могло быть… Но я так боялся опоздать в школу, что быстро одолел это искушение. Разумеется, я был ужасно заинтересован этим неожиданным открытием и продолжал свой путь, все время думая о нем. Но меня это не остановило. Я продолжал свой путь. Вынув из кармана часы и обнаружив, что в моем распоряжении еще десять минут, я пробежал мимо стены и, спустившись по холму, очутился в знакомых местах. Я добрался до школы запыхавшись и весь в поту, но вовремя. Помню, повесил пальто и шляпу… И я мог пройти мимо сада, даже не заглянув в калитку?! Странно, а?!

Он задумчиво посмотрел на меня.

— Конечно, в то время я не подозревал, что этот сад не всякий раз можно найти. Ведь у школьников довольно ограниченное воображение. Наверное, меня радовала мысль, что сад где-то совсем недалеко и я знаю дорогу к нему. Но на первом плане была школа, неудержимо влекущая меня. Мне думается, в то утро я был выбит из колеи, крайне невнимателен и все время силился припомнить удивительных людей, которых мне вскоре предстояло встретить. Как это ни странно, я ничуть не сомневался, что и они будут рады видеть меня. Да, в то утро этот сад, должно быть, представлялся мне прелестным уголком, куда можно будет прибегать в промежутках между напряженными школьными занятиями.

Но в тот день я так и не пошел туда. На следующий день было что-то вроде праздника, и, вероятно, я оставался дома. Возможно также, что за проявленную мною небрежность мне была назначена какая-нибудь штрафная работа, и у меня не оказалось времени на окольный путь. Право, не знаю. Знаю только, что в то время чудесный сад так занимал меня, что я уже не в силах был хранить эту тайну про себя.

Я поведал о ней мальчугану… Ну как же его фамилия? Он был похож на хорька. Мы еще звали его Пьянчужка…

— Гопкинс, — подсказал я.

— Да, Гопкинс. Я рассказал ему не слишком охотно. Я чувствовал, что этого не следует делать, но все-таки рассказал Возвращаясь из школы, часть дороги мы шли с ним вместе. Он был страшный болтун, и если бы мы не говорили о чудесном саде, то говорили бы о чем-нибудь постороннем, а я не мог думать ни о чем другом. Вот я и выболтал ему.

Ну, а он взял да и выдал мою тайну.

На следующий день, во время перемены, меня обступило человек шесть мальчишек постарше меня Они поддразнивали меня, и в то же время им было любопытно еще что-нибудь услыхать о заколдованном саде. Среди них был этот верзила Фоусет. — ты помнишь его? И Карнеби, и Морли Рейнольдс. Ты случайно не был с ними? Впрочем, нет я бы запомнил, если бы ты был в их числе…

Удивительное создание — ребенок? Я чувствовал, что поступаю нехорошо, я был сам себе противен, и в то же время мне льстило внимание этих больших парней. Помню, мне было особенно приятно, когда меня похвалил Кроушоу. Ты помнишь сына композитора Кроушоу — Кроушоу-старшего? Он сказал, что ему еще не приходилось слышать такой замечательной лжи. Но вместе с тем я испытывал мучительный стыд, рассказывая о том, что считал своей священной тайной. Это животное, Фоусет, позволил себе отпустить шутку по адресу девушки в зеленом.

Уоллес невольно понизил голос, рассказывая о пережитом им позоре.

— Я сделал вид, что не слышу, — продолжал он. — Неожиданно Карнеби обозвал меня лгунишкой и принялся спорить со мной, когда я заявил, что все это правда. Я сказал, что знаю, где находится эта зеленая дверь, и могу провести их всех туда, — каких-нибудь десять минут ходу. Тут Карнеби, приняв вид оскорбленной добродетели, заявил, что я должен подтвердить свои слова на деле, а не то мне придется плохо. Скажи, тебе никогда не выкручивал руку Карнеби? Если да, ты, может быть, поймешь, что произошло со мной. Я поклялся, что мой рассказ истинная правда.

В то время в школе некому было защитить меня от Карнеби. Правда, Кроушоу сказал что-то в мою защиту, но Карнеби был хозяином положения. Я испугался, взволновался, уши у меня разгорелись. Я вел себя, как дурачок, и под конец, вместо того чтобы пойти одному на поиски своего чудесного сада, я повел за собой всю компанию. Я шел впереди с горящими ушами, с воспаленными глазами, с тяжелым сердцем и сгорая от стыда, а за мной шагали шесть насмешливых, любопытных и угрожавших мне школьников… Мы не увидали ни белой стены, ни зеленой двери…

— Ты хочешь сказать…?

— Я хочу сказать, что мне не удалось ее найти. Я так хотел ее разыскать, но не мог. И впоследствии, когда я ходил один, мне также не удалось ее найти. В то время я так и не разыскал белой стены и зеленой двери. Теперь мне кажется, что все школьные годы я искал зеленую дверь в белой стене, но ни разу не увидел ее, ни единого разу.

— Ну, а как обошлись с тобой после этого товарищи?

Зверски!.. Карнеби учинил надо мной лютую расправу за явную ложь.

Помню, как я прокрался домой и, стараясь, чтобы домашние не заметили, что у меня заплаканные глаза, тихонько поднялся к себе наверх. Я уснул весь в слезах. Но я плакал не от обиды, а о потерянном саде, где я мечтал провести чудесные вечера. Я плакал о нежных, ласковых женщинах и ожидавших меня товарищах, об игре, которой я снова надеялся выучиться, — об этой чудесной забытой игре…

Я был уверен, что если бы тогда не рассказал… Трудное время наступило для меня, бывало, по ночам я плакал, а днем витал в облаках.

Добрых два семестра я небрежно относился к своим обязанностям и получал плохие отметки. Ты помнишь? Конечно, ты должен помнить. Ты опередил меня по математике, и это заставило меня снова взяться за зубрежку.

3

Несколько минут мой друг молча смотрел на красное пламя камина, потом опять заговорил:

— Я вновь увидел зеленую дверь, когда мне было уже семнадцать лет. Она внезапно появилась передо мной в третий раз, когда я ехал в Падингтон на конкурсный экзамен, собираясь поступить в Оксфордский университет. Это было мимолетное видение. Сидя в кебе и наклонившись над фартуком, я курил папиросу и, без сомнения, считал себя безупречным светским джентльменом. И вдруг появилась стена, дверь, и в душе всплыли столь дорогие мне незабываемые впечатления.

Мы с грохотом проехали мимо. Я был слишком изумлен, чтобы сразу остановить экипаж. Мы проехали довольно далеко и завернули за угол. Затем был момент странного раздвоения воли. Я постучал в стенку кеба и опустил руку в карман, вынимая часы.

— Да, сэр? — сказал любезно кучер.

— Э-э, послушайте! — воскликнул я. — Да нет, ничего! Я ошибся! Я тороплюсь! Поезжайте!

И мы покатили дальше…

Я прошел по конкурсу. В тот же день вечером я сидел у камина у себя наверху, в своем маленьком кабинете, и похвала отца, драгоценная похвала, и разумные советы еще звучали у меня в ушах. Я курил свою любимую трубку, которая должна была придавать мне солидности, и думал о той двери в длинной белой стене.

«Если бы я остановил извозчика, — размышлял я, — то не сдал бы экзамена, не был бы принят в Оксфорд и наверняка испортил бы предстоящую мне карьеру». Я стал лучше разбираться в жизни. Этот случай заставил меня призадуматься, но все же я не сомневался, что ожидающая меня блестящая карьера стоила такой жертвы.

Дорогие друзья и пронизанный лучезарным светом сад казались мне чарующими и прекрасными, но странно далекими. Теперь я собирался покорить весь мир, и передо мной раскрылась другая дверь — дверь моей карьеры.

Он снова повернулся к камину и стал пристально смотреть на огонь; на краткий миг красный отблеск озарил его лицо, и я прочел в его глазах выражение какой-то упрямой решимости, но оно тут же исчезло.

— Да, — произнес он, вздохнув. — Я весь отдался своей карьере. Работал я много и упорно, но в своих мечтаниях неизменно созерцал зачарованный сад. С тех пор мне пришлось четыре раза мельком увидеть дверь этого сада. Да, четыре раза. В эти годы мир стал для меня таким ярким, интересным и значительным, столько открывалось возможностей, что воспоминание о саде померкло в моей душе, он отодвинулся куда-то далеко, потерял надо мной власть и обаяние.

Кому придет в голову ласкать пантер по дороге на званый обед, где предстоит встретиться с хорошенькими женщинами и знаменитостями?!

Когда я переехал из Оксфорда в Лондон, я был юношей, подающим большие надежды, и кое-что уже успел совершить. Кое-что… Однако были и разочарования…

Дважды я был влюблен, но не буду останавливаться на этом. Расскажу только, что однажды, направляясь к той, которая, как мне было известно, сомневалась, посмею ли я к ней прийти, — я случайно сократил дорогу, пошел по глухому переулку близ Эрлс-Корт и вдруг наткнулся на белую стену и знакомую зеленую дверь.

«Как странно, — сказал я себе, — а ведь я думал, что это где-то в Кемпден-хилле. Это заколдованное место так же трудно найти, как сосчитать камни Стонхенджа»[1].

И я прошел мимо, так как настойчиво стремился к своей цели. Дверь не привлекла меня в тот день.

Правда, в какой-то момент меня потянуло открыть эту дверь — ведь для этого пришлось бы сделать всего каких-нибудь три шага в сторону. В глубине души я был уверен, что она распахнулась бы для меня, но тут я подумал, что ведь это может меня задержать, я опоздаю на свидание и пострадает мое самолюбие. Позднее я пожалел о том, что так торопился, ведь мог же я хотя бы заглянуть а дверь и помахать рукой своим пантерам. Но в то время я уже приобрел житейскую мудрость и перестал гоняться за недостижимым видением. Да, но все же в тот раз я был огорчен…

Потом последовали годы упорного труда, и тогда мне было не до двери. И лишь недавно я снова вспомнил о ней, и мною овладело странное чувство — казалось, весь мир заволокла какая-то пелена. Я думал о том, что больше никогда не увижу эту дверь, и меня томила горькая тоска. Возможно, я был слегка переутомлен, а может быть, уже сказывается возраст — ведь мне скоро сорок. Право, не знаю, что со мной, но с некоторых пор я утратил жизнерадостность, которая помогает преодолевать все препятствия. И это теперь, когда назревают важные политические события и надо энергично действовать. Странно, не правда ли? Я начинаю уставать от жизни, и все земные радости, какие выпадают мне на долю, кажутся мне ничтожными.

С некоторых пор я снова испытываю мучительное желание увидеть сад… и я видел его еще три раза.

— Как, сад?

— Нет, дверь. И не вошел.

Уоллес наклонился ко мне через стол, и когда он заговорил снова, в его голосе звучала тоска.

— Три раза мне представлялась такая возможность. Целых три раза! Я давал клятву, что, если когда-нибудь эта дверь снова предстанет передо мной, я войду в нее. Уйду от всей этой духоты и пыли, от этой блестящей мишуры, от этой бессмысленной сутолоки. Уйду и больше не вернусь. На этот раз я уже непременно останусь там… Я давал клятву, а когда дверь оказывалась передо мной — не входил.

Три раза в течение одного года я проходил мимо этой двери, но так и не вошел в нее. Три раза за этот последний год.

Первый раз это случилось в тот вечер, когда произошло резкое разделение голосов при обсуждении закона о выкупе арендных земель и правительство удержалось у власти большинством всего трех голосов. Ты помнишь? Никто из наших и, вероятно, большинство из оппозиции не ожидали, что вопрос будет решаться в тот вечер. И голоса раскололись, подобно яичной скорлупе.

В тот вечер мы с Хотчкинсом обедали у его двоюродного брата в Брентфорде. Оба мы были без дам. Нас вызвали по телефону, мы тотчас же помчались в машине его брата и едва поспели к сроку. По пути мы проехали мимо моей двери в стене она казалась совсем бесцветной в лунном сиянии. Фары нашей машины отбросили на нее яркие желтые блики, — несомненно, это была она!

— Бог мой! — воскликнул я.

— Что такое? — спросил Хотчкинс.

— Ничего! — ответил я.

Момент был упущен.

— Я принес большую жертву, — сказал я организатору нашей партии, войдя в здание парламента.

— Так и надо! — бросил он на бегу.

Но разве я мог тогда поступить иначе?

Во второй раз это было, когда я спешил к умирающему отцу, чтобы сказать этому суровому старику последнее «прости». Момент был опять-таки крайне напряженный.

Но в третий раз было совсем по-другому. Это случилось всего неделю назад. Я испытываю жгучие угрызения совести, вспоминая об этом. Я был с Гаркером и Ральфсом. Ты понимаешь, теперь это уже не секрет, что у меня был разговор с Гаркером. Мы обедали у Фробишера, и разговор принял интимный характер.

Мое участие с реорганизуемом кабинете было еще под вопросом.

Да, да. Теперь это уже дело решенное. Об этом пока еще не следует говорить, но у меня нет оснований скрывать это от тебя… Спасибо, спасибо. Но позволь мне досказать.

В тот вечер вопрос висел еще в воздухе. Мое положение было довольно щекотливым. Мне было очень важно получить от Гаркера кое-какие сведения, но мне мешало присутствие Ральфса.

Я изо всех сил старался поддержать легкий, непринужденный разговор, не имевший прямого отношения к интересующему меня вопросу. Это было необходимо. Дальнейшее поведение Ральфса доказало, что я был прав, остерегаясь его… Я знал, что Ральфс простится с нами, когда мы минуем Кенсингтон-Хай-стрит, тут я и огорошу Гаркера неожиданной откровенностью. Иной раз приходится прибегать к такого рода приемам… И вдруг в поле моего зрения вновь появилась и белая стена и зеленая дверь…

Разговаривая, мы миновали ее. Шли мы медленно. Как сейчас вижу на белой стене четкий силуэт Гаркера — низко надвинутый на лоб цилиндр, а под ним нос, похожий на клюв, и мягкие складки кашне; вслед за его тенью проплыли по стеке и наши.

Я прошел в каких-нибудь двадцати дюймах от двери. «Что будет, если я попрощаюсь с ними и войду в эту дверь?» — спросил я себя. Но мне не терпелось поговорить с Гаркером. Меня осаждал целый рой нерешенных проблем — и я так и не ответил на этот вопрос. «Они подумают, что я сошел с ума, — размышлял я. — Предположим, я сейчас скроюсь. «Таинственное исчезновение видного политического деятеля…» Это повлияло на мое решение в критический момент. Мое сознание было опутано сетью светских условностей и деловых соображений.

Тут Уоллес с грустной улыбкой повернулся ко мне.

— И вот я сижу здесь. Да, здесь, — медленно сказал он. — Я упустил эту возможность.

Три раза в этом году мне представлялся случай войти в эту дверь, дверь, ведущую в мир покоя, блаженства, невообразимой красоты и любви, не ведомой никому из живущих на земле. И я отверг все это, Редмонд, и оно ушло…

— Откуда ты это знаешь?

— Я знаю, знаю. Что же мне теперь остается? Идти дальше по намеченному пути, добиваться своей цели, мысль о которой так властно меня удержала, когда наступил желанный миг. Ты говоришь, я добился успеха? Но что такое успех, которому все завидуют? Жалкая, нудная, пустая мишура! Да, я добился успеха.

При этих словах он раздавил грецкий орех, который был зажат в его крупной руке, и протянул его мне.

— Вот он, мой успех!

Я должен тебе признаться, Редмонд, меня мучает мысль об этой утрате. За последние два месяца — да, уже добрых десять недель, — я почти не работаю, только через силу выполняю самые неотложные свои обязанности. Меня томит глубокая, безысходная печаль. По ночам, когда меньше риска с кем-нибудь встретиться, я отправляюсь бродить. Хотел бы я знать… Да, любопытно, что подумают люди, если вдруг узнают, что будущий министр, представитель самого ответственного департамента, бродит а темноте один-одинешенек, чуть ли не вслух оплакивая какую-то дверь, какой-то сад…

4

Передо мной всплывает побледневшее лицо Уоллеса, его глаза с необычайным, угрюмым блеском. Сегодня вечером я вижу его особенно ярко. Я сижу на диване, вспоминая его слова, интонации его голоса, а вчерашний вечерний выпуск вестминстерской газеты с извещением о его смерти лежит рядом со мной. Сегодня в клубе за завтраком только и было разговоров, что о его внезапной кончине.

Его тело нашли вчера рано утром в глубокой яме, близ Вест-Кенсингтонского вокзала. Это была одна из двух траншей, вырытых в связи с расширением железнодорожной линии на юг. Для безопасности проходящих по шоссе людей траншеи были обнесены сколоченным наспех забором, где был прорезан небольшой дверной проем, куда проходили рабочие. По недосмотру одного из десятников дверь осталась незапертой, и вот в нее-то и прошел Уоллес.

Я как в тумане, теряюсь в догадках.

Очевидно, в тот вечер Уоллес прошел весь путь от парламента пешком. Во время последней сессии он нередко ходил домой пешком. Я так живо представляю себе его темную фигуру; глубокой ночью он бредет вдоль безлюдных улиц, поглощенный одной мыслью, весь уйдя в себя.

Быть может, в бледном свете привокзальных фонарей грубый дощатый забор показался ему белой стеной? Быть может, эта роковая дверь пробудила в нем заветные воспоминания?

Да и существовала ли когда-нибудь белая стена и зеленая дверь? Право, не знаю.

Я передал эту историю так, как мне ее рассказал Уоллес. Порой мне думается, что Уоллес был жертвой своеобразной галлюцинации, которая завлекла его в эту дверь, как на грех оказавшуюся не на запоре. Но я далеко не убежден, что было именно так. Я могу показаться вам суеверным, даже недалеким, но я почти уверен, что он действительно обладал каким-то сверхъестественным даром, что им владело — как бы это сказать? — какое-то безотчетное чувство или побуждение, которое и внушило ему иллюзию стены и двери, как некий таинственный, непостижимый выход в иной, бесконечно прекрасный мир. Вы скажете, что в конечном итоге он был обманут? Но так ли это? Здесь мы у порога извечной тайны, прозреваемой лишь немногими подобными ему ясновидцами, людьми великой мечты. Все вокруг нас кажется нам таким простым и обыкновенным, мы видим только ограду и за ней траншею. В свете дневного сознания нам, заурядным людям, представляется, что Уоллес безрассудно пошел в таивший опасности мрак, навстречу своей гибели.

Но кто знает, что ему открылось?

Перевод с англ. Н. Михаловской