Андреи Дмитрук Полис

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Андреи Дмитрук

Полис

О горячо любимые мною, многохолмные Афины! Счастлив был я снова ступить на истертые камни ваших мостовых! Тем более что не жестокая необходимость войны вела меня через два моря, но возвышенная цель и доверие моих сограждан.

Уже самая гавань Пирея наполнила мое сердце радостью, со шныряющими лодками мелких торговцев, норовящих прямо с корабля ухватить ходкий товар, с крепким запахом смолы, рыбы и подгнивших овощей из портовых складов; со скрипом уключин, с перебранкой гребцов, чьи суда подошли слишком близко и перепутались веслами. А далее, на набережной, разноголосая толчея, и откуда-то из веселого заведения писк дудок и буханье барабана, и дымки уличных жаровен; и совсем далеко, над скопищем парусов, мачт и крыш, в бледно-голубом небе гряда гор. Оттуда сегодня весь день сверкала нам вселяющая страх, непостижимая точка — солнечный блик на копье Воительницы.

Взяв наемную повозку, дорогою вдоль остатков крепостных стен прибыли мы в город перед заходом солнца, который афиняне считают началом нового дня. Поскольку дело, доверенное нам, следовало начинать утром, оставил я своих товарищей пить вино и играть в котаб[2] в трактире при гостинице, а сам отправился бродить по улицам.

Будто приветствуя добрых друзей, касался я мраморных герм на перекрестках, проводил рукою по припыленным листьям платанов, не придав значения тому, что в одном квартале меня подняли на смех выпившие юнцы. Хотелось мне посидеть на знакомой старинной скамье у источника Калирои под обросшим буйной зеленью склоном Пникса, а может быть, достигнуть и самой агоры; но, по весеннему времени, рано начала сгущаться темнота, и я с неохотою повернул обратно.

На полдороге встретился мне патруль скифов; командир их почему-то счел меня подозрительным, и пришлось объяснять ему, плохо знающему наш язык, кто я, откуда и зачем прибыл. Долго я препирался с упрямым варваром, стоя в свете факелов перед портиком одного из богатейших домов Кидафинея и, должно быть, служа предметом бурных пересудов для местных жителей. Как ни странно, выручило меня имя нашего Парфенокла, известного даже афинским стражам порядка. Не то желая оказать почести земляку прославленного богача, не то продолжая меня подозревать в злых умыслах, командир приказал двоим косматым стражникам проводить меня до гостиницы. Я уж и не знал, радоваться ли такой нежданной охране среди ночи или ожидать, что где-нибудь в глухом переулке эти молодцы пырнут меня кинжалом и отберут кошелек. Но все кончилось благополучно, хозяин выбежал навстречу и опознал меня; и будь я проклят, если скифы ушли, не вылакав даром по чаше неразбавленного самосского.

Видимо, святая воля Той, во имя Кого мы предприняли плаванье, хранила нас от бед. Следующим утром, тщательно причесавшись и уложив складки парадных хитонов, всем посольством двинулись мы на долгожданную встречу. Впереди шествовал, надувшись гордостью, глава нашего фиаса навклеров Ликон. Не вняв моим просьбам, дородный купец повесил на себя золотой нашейный знак, некогда пожалованный ему бесноватым Ориком, и сразу стал похож на жертвенного быка. Теперь любой астином мог остановить его и наложить штраф, согласно закону о роскоши. Но, хвала богам, все сошло благополучно, и незадолго до полудня мы взошли на первые ступени Пропилей.

Думаю, что строители священного города, венчающего дикий утес, вольно или невольно стремились воссоздать облик светлого Олимпа. Каковы же должны быть красота и роскошь жилища бессмертных, если даже его земное подобие переполняет душу несравнимым блаженством! Вот поднимаемся мы, проходя величавые ряды колонн, под потолками, представляющими звездное небо; по правую руку оставляем за собой могучую башню, на которой в храме-ларце живет богиня Ника, лишенная крыльев, чтобы никуда не унесла победную славу афинян… Наверху щедрое солнце раскаляет выбеленные плиты, ветер с недалеких гор теребит кустики травы, пробившиеся в трещинах. Над руинами старого своего храма, сожженного персами, сверкающая и страшная Воительница, двадцати локтей росту от пят до гребня на шлеме, устремляет гордый взор в морское безбрежье, точно выглядывает вражеский флот. Явственно представляю себе, как бы это копье, пущенное бронзовой рукою через весь залив, проломило насквозь палубы и днище боевой триеры…

Однако главное чудо впереди. Раздвигается ограда прекраснейших в мире колонн, словно девы-великанши в белоснежных пеплосах стройно расходятся, открывая путь к престолу своей госпожи. Новая ипостась богини-покровительницы города, еще выше и царственнее, глазами-алмазами спокойно глядит поверх морей и земель. Правильность ее черт поражает: кажется, встретив на улице девушку с таким лицом, я бы скорее оцепенел, чем залюбовался… О да, она, без спору, божественна, с ручной золотой Победой на ладони, с укрощенным змеем — главою темных подземных сил, ныне стоящим навытяжку, как верный пес, под сенью десятилоктевого щита: и даже толстокожий Ликон, не склонный к сильным чувствам, истово преклоняет колено, и пот катится по его бычьему лбу. (Хотя вполне возможно, что его просто ошарашила только что узнанная цена статуи: одного золота пошло чуть ли не пятьдесят талантов!..) Но мне даже в святилище грозной Девы вспомнилась Та, Другая, с теплым взглядом и нежной душой, также владеющая непобедимым оружием, но более любезная и богам, и людям…

…Быть может, эти крамольные мысли и послужили причиной всех наших последующих бед. Боги ревнивы.

Мы увидели Ее в храме, посвященном небесному воплощению Любви. Сделанная ваятелем, о котором уже при жизни говорили, что равных ему нет в эллинских землях, в ожидании нашего посольства стояла Она на небольшом постаменте, и люди толпами валили со всех Афин, радуя жрецов обильными приношениями. Я видел, как к Ней подносили детей; как девушки робко дотрагивались до края Ее легкой мраморной одежды, прося себе счастливой любви; как слеза катилась по иссеченному шрамами лицу старого воина, впервые взглянувшего Ей в глаза. Нет, не талантами жаркого золота, не слоновой костью, не ростом богатырским брала Она — но дивной соразмерностью форм, ласковой простотой нагого, округлого мрамора.

Улучив мгновение, я подошел вплотную… Она смотрела на меня, чуть подняв углы губ, так что ямочки обозначились на полных, немного детских щеках; смотрела, не улыбаясь открыто, но давая понять, что мы с Ней приобщены к некой тайне и можем подсмеиваться над другими, профанами… На каждого ли, кто ведет с Ней разговор наедине, так Она смотрит? Одного роста с моею Мириной, скорее желанная, чем вызывающая трепет, изогнув безупречный торс и приподняв крепкие небольшие груди, все явственнее улыбалась мне Афродита. Рука ее избрала опорой рулевое весло, поскольку эта Любовь хранила корабли.

Меня отвлекли удары и хриплая брань. В углу рабы сколачивали длинный ящик из горбылей, а Ликон вконец осип, выторговывая какие-то оболы за перевозку — точно деньги были его, а не Парфенокла.

Статую покровительницы нашего полиса, заказанную афинскому мастеру, провожали достойные и знаменитые граждане. Сам архонт-василевс, лысый пышнобородый старец, вместе со старшим жрецом храма передал Ее Ликону. Рядом стоял скульптор — маленький, взъерошенный, дочерна загорелый, даже ради торжества не снявший грубую рабочую эксомиду. Я исподтишка разглядывал его и думал: неужели имя этого человека гремит на весь эллинский мир? Да любой плотник на наших верфях выглядит внушительнее! Но вот, когда статую уже укладывали в ящик, на мягкое соломенное ложе, мастер неуловимым движением коснулся Ее лица, прощаясь, пробежал кончиками пальцев по губам, по нежной шее, лицо его страдальчески дрогнуло… и я понял, что ему открыта суть вещей и чувства его остры, как ни у одного из смертных.

Итак, в повозке с высокими бортами, под охраной, мы благополучно доставили нашу богиню в порт и погрузили на судно Пикона. Столь же безмятежными были и наше отплытие, и первые дни плавания. Но, должно быть, и в самом деле афинская Дева с подоблачного своего утеса видит все морские пути… Погода благоприятствовала нам в Боспоре Фракийском, оба корабля, подхваченные попутным ветром, резко прошли мимо торгового города Византия и собирались уже углубиться в просторы родного Понта, когда среди ясного дня налетела на нас буря.

Ликоновы матросы замешкались, убирая парус; шквал будто клещами ухватил судно и поволок его к зловещим Кианеям. Говорят, некогда скалы эти двигались, как живые, и шумно сталкивались, губя зазевавшихся мореходов; но и доныне, застывшие, враждебны они судам. Рули были сломаны, днище пробито подводным камнем. В ужасной темноте, в тучах водяной пыли сумел я подвести свою триеру к гибнущему кораблю и перегрузить драгоценнейшее наше достояние… Сердце мое чуть не разорвалось, когда ящик со статуей повис меж двух пляшущих бортов, над кипением бездны, и матрос с той стороны выпустил мокрую веревку…

Ликон просто визжал, умоляя перетащить его первым, но я был неумолим и сначала забрал команду — как-никак, эти люди кое-что умели и могли пригодиться в море… Однако, при всех стараниях, мы потеряли трех гребцов, и эта жертва, надо полагать, на время умилостивила разгневанное божество. Но только на время. Тяжким было наше плавание, и я едва удержался от стона, когда сегодня утром дозорный на носу закричал, что видит землю.

С неслабеющим удивлением смотрю я на наш берег… Сплошные лиловые горы, тронутые зеленью трав и желтизною цветущего дрока. Глухая стена. Кто скажет, что между перекрывающими друг друга обрывами — начало извилистого прохода в огромную, глубоко вклиненную бухту? Недаром английский флот году в восемнадцатом проглядел здесь стоянку наших кораблей. Воистину, лучшее место для базы подводных лодок и пограничных сторожевиков.

Сразу после снятия с бочки случилась маленькая накладка с двигателистами: не выходило левое крыло. То есть они его в конце концов выпустили, но у меня уже душа была не на месте. Я приказал сделать длинную запись в журнале и доложить. Потом на всякий случай решил сам обойти корабль. Со дня на день должен был прибыть с инспекторским смотром начальник погранвойск округа; комбриг гонял нас нещадно и наказывал за малейшую неисправность.

Слава Богу, в машинном отделении все шло нормально: жара и ритмичный грохот. Узким лазом по лестнице я поднялся наверх и протиснулся через люк в помещение радиометристов. Те усердно отрабатывали вымпел, висевший над телеэкраном — «Лучший боевой пост». Луч развертки бежал по кругу, рисуя береговые скалы и не суля неожиданностей. Посетив палубу, приняв рапорт сигнальщиков и соленый душ через борт, я наконец вполз в свою рубку. Мне всегда казалось, что я крупноват для сверх-экономных корабельных переходов…

Рулевой, штурманский стажер Мохнач, занимался в мое отсутствие именно тем, чего я не терплю, а именно веселился по поводу убитых чаек. Ничего не поделаешь если птица сядет на воду впереди по курсу нашего корабля, ее уже ничто не спасет, слишком велика скорость. Но, по-моему, только дикарь может радоваться и восклицать, как Мохнач, «Птичка, птичка, птичка… Все! Нету птички». Услышав эту реплику, я пристыдил стажера. Удивительная черствость. Ну почему они такие?! Сплошное видео-диско-шоу… Я, кажется, старше всего лет на десять, но чувствую себя человеком другой породы. Несправедливо, наверное…

Затем я вспомнил, как этот же самый Мохнач, округлив таинственно глаза, в компании себе подобных мудрецов — стажеров пересказывал историю про «девушку с веслом». Тогда я услышал впервые о случае, взбудоражившем всю бригаду. И считал его басней, суеверным бредом, пока не погиб «Тритон» и Арина не сообщила мне подробности.

Якобы ПСК[3] ноль восемьсот два, здоровенный корабль с экипажем из тридцати человек, не то, что наша крылатая пигалица, на походе встретился с призраком. И не просто встретился, а вошла в ходовую рубку женщина в красивой длинной одежде, но с открытой грудью, вся белая, без кровинки, и на плече несла широкое белое весло. Не говоря лишнего слова, женщина взялась одной рукой за штурвал, причем рулевой сидел, не в силах шевельнуться, и — изменила курс на два румба. Потом обратным порядком вышла из рубки, и на палубе никто ее не видел. Прямо какая-то Бегущая по волнам… А через несколько часов в этом квадрате будто бы нашли притопленный понтон, болтавшийся в метре под поверхностью моря со времени осенних учений. Ноль восемьсот второй шел прямо на него, и белая дама, стало быть, спасла ПСК от больших неприятностей.

Положим, понтон действительно нашли, я знал точно. Однако, решил я тогда, это еще не причина, чтобы распространять дурацкие слухи. (Ненавижу обывательское низколобое, трусливое мифотворчество.) И все-таки, признаюсь, червячок в душе моей остался. Захотелось поговорить с командиром ПСК, с рулевым… Но, как назло, — и в этом тоже кое-кто усмотрел мистику, — ноль восемьсот второй перебросили в спецподразделение, что охраняет правительственные курорты, а капитан-лейтенанта Харламова так и вовсе услали на Северный флот…

Ладно. Мохнач получил от меня очередную пилюлю, ему не привыкать; только покосился укоризненно и вздохнул — мол, нет в мире справедливости… Я же невольно сам принялся следить, не попадет ли какая морская птица под стальные ножи наших крыльев… Но случилось, пожалуй, еще худшее. Прямо по курсу выскочил из воды глянцевый, точно маслом облитый, дельфин-белобочка, разинул смешную треугольную пасть. Может, поиграть захотелось с чудовищной ревущей рыбиной?.. Оглянувшись назад, в пенной дороге, оставленной винтами, увидел я мелькнувшее кровавое пятно.

Боги, боги, почему вы создали нас такими беспощадными?! Всадники князя Гнура, сжигая и разоряя хору, оставили за собой умирающих коров, истыканных стрелами и ползавших, будто громадные ежи. Да, конечно, воины Гнура — варвары, не просвещенные истинной мудростью, арете. Но разве, когда наша конница ворвалась через несколько дней в княжью столицу, не вели себя природные эллины точно так же, в пылу налета даже детей рубя с маху, факелами поджигая мирные жилища? То ли места здесь, на берегах Понта, чужим богам подвластные, вселяют бешеную ярость; то ли впрямь Арес, овладев любым человеком, делает его безумным, себя не помнящим?..

Не знаю, почему при виде близких гор родного берега пришли ко мне эти темные, кровавые воспоминания, а не иные, светлые, о детстве или, скажем, о Мирине… Не знаю. Но с какой-то горькой сладостью воскрешал я тот день, горчайший в моей жизни.

Бесноватый князь Орик, опасный наш союзник, в очередной раз не поделил тогда пастбища со своим соседом Гнуром, и тот, прознав о нашем военном договоре, решил предать полис огню и мечу. Часовые не успели вовремя подать сигнал, внешняя стенка держалась недолго, и вот уже пылают дубовые створы северных ворот, и горящие стрелы сыплются на крыши.

Даром тогдашний стратег Андромен вертелся на коне посреди улицы, слепя глаза золотым солнечным ликом на щите и потрясая махайрой. Наспех вооружаясь, жители ближних кварталов еще отстаивали главный вход в город, а со стороны береговой рыбацкой слободы, где стены были стары и ветхи, уже мчались по звонким плитам конники на низких степных лошаденках… Не обременяя себя штурмом наглухо замкнутых хорионов, они спешили к агоре. Должно быть, отлично знал Гнур про казну городскую, сберегавшуюся в храме Афродиты Навархиды. Люди едва успели разбежаться из рыночных рядов; тут и там вспыхивали подожженные стрелами навесы, метался перепуганный скот, топча рассыпавшиеся плоды и обрушивая пирамиды новеньких горшков.

Все же посыльные стратега сумели собрать кучку гоплитов, и те переняли нападавших у самой священной рощи. Варвары не знают боя на больших копьях, а стрелы отскакивают от щитов и доспехов. Поэтому нашим удалось придержать Гнуровых разбойников; но тем временем другой отряд выбил-таки полусгоревшие ворота и, гоня перед собою Андромена с его подручными, захватил подворье храма, а затем ударил гоплитам в тыл.

Сам я тогда находился в военной гавани, следил за тем, как смолят и конопатят мою триеру. Город наш — морской союзник Афин, и мой корабль едва вырвался из позорной ловушки под Эгоспотамами… Позже соседи рассказывали: Эвпатра, которой оставалось два месяца до родов, заслышав крики и увидев клубы дыма, — сначала возле Северных ворот, потом все ближе и ближе, — забилась в самый дальний угол гинекея; рабы заперли все двери, вооружились кто чем смог и собрались в перистиле под водительством Псиакса, моего семнадцатилетнего шурина!.. Бедняга! В мое отсутствие он был единственным свободным мужчиной в доме.

Думаю, побоище возле храма Афродиты кончилось бы полным истреблением наших, если бы не подоспели воины Орика. Враги были оттеснены и, пробиваясь к окраине, по дороге мстили горожанам… Роковую ошибку сделал я, выстроив по просьбе Эвпатры это беззащитное жилище, окруженное садом и виноградником, вместо того чтобы поселиться с родителями жены в неприступном хорионе! Какие душевные муки, должно быть, испытала моя несчастная супруга, когда вылетели из чадной копоти наездники — низенькие, жирные, как все мужчины в этом племени, с сальными космами до плеч, обвешанные оружием и золотом. У некоторых болтались на шее свежеотрезанные головы горожан, и у всех кони были покрыты высушенными человеческими кожами.

Псиакс упал первым, разрубленный почти пополам. Рабы бросили дом на произвол судьбы и попытались спрятаться в лозах — что, впрочем, их не спасло… Не знаю, как погибла Эвпатра. Обгоревшее тело ее нашли потом на следующее утро среди пепла и углей.

Я подоспел к позднему вечеру ужасного дня. Стоял над необъятным пепелищем, не зная, что делать, куда бежать. Благодетельное оцепенение спасло меня тогда от потери рассудка. Помню, как роскошно пылали старые тополи на углу, над общественным колодцем. А бочарная лавка Стенида, полная сухого дерева, прямо-таки изображала вулкан, выбрасывая столбы ярко-оранжевого или иссиня-белого пламени. Жар от него достигал меня, искры сыпались на волосы; я не трогался с места.

Ух! Столб повыше прежних, гнойно-багровый, взметнулся, крутя обломки тлеющих досок, разбрасывая вырванные с корнем кусты. Ракета с «Зоркого» безупречно накрыла цель, только ямина дымилась на месте деревянных щитов, обозначавших «дот».

Мы тогда стояли на брандвахте неподалеку от входа в залив, и я мог наблюдать весь ход учений.

Как положено, высадке предшествовала основательная огневая подготовка. Выходя на позицию, корабли расстреливали береговые мишени. Ширкая полосами тупого дыма, срывались с палуб ракеты: сотрясались частым лаем скорострельные артустановки, угрюмо бухал главный калибр. В дыму и пыли с моря пикировали звенья бомбардировщиков.

Я наблюдал с мостика, как вместе с сооружениями условного противника метр за метром взлетает на воздух прибрежная местность: луг, покрытый синими цветами, кудрявые рощи акаций… Двадцати минут не прошло, зеленая цветущая гряда обратилась в изрытую кратерами, ржаво-коричневую пустыню.

Когда же, по соображениям начальства, противодесантная оборона была в основном подавлена, вперед выдвинулись минные тральщики, прокладывая коридоры для подхода основных сил; понеслись катера на воздушной подушке с группами разграждения… Наконец между рядами буев пошла первая волна высадки. Громко шлепая, откидывались на мелководье аппарели десантных кораблей. Из трюмов, неукротимо рыча, выкатывались танки с жадно протянутыми хоботами; бежали пятнистые солдаты, комариным звоном дрожало «ура»…

Учения всегда оставляют у меня двойственное чувство. С одной стороны, мне, как военному, радостны четкость и слаженность действий, например, флота и сухопутных войск; кружит голову, как шампанское, стихийная мощь современной боевой техники. Просто мальчишеский азарт охватывает, когда вижу в специальном фильме, как новенький самолет на бреющем выпахивает бомбами и ракетами котлован, куда можно было бы спрятать квартал небоскребов.

Вместе с тем сразу после подобных восторгов приходит стыд, вернее, чувство возмущения самим собой: «Господи, да чему же ты радуешься, вандал?! Тому, что, как говаривал Дон Кихот Ламанчский, благодаря пороху «рука подлого труса может лишить жизни доблестного кабальеро»?..»

Нет, право, я мало подхожу для роли офицера, хотя и говорят, что справляюсь с ней неплохо. Откуда эта раздвоенность? Впрочем, я знаю, откуда. Воинский пыл, любовь к парадам — от покойника отца, портрет коего в форме каперанга, с орденами и кортиком, увеличенный до метровой крупности из маленького фото, нависал над всем моим детством. Боже мой, каким тираном в доме, каким требовательным идолом становится погибший отец! И какой фанатичной служительницей его культа делается вдова, если не решит вторично выйти замуж!.. Разве имел я право стать «не таким, как папа»? Нахимовского было не миновать, словно выпадения молочных зубов. Единственное, в чем мама не могла управлять мною, было чтение. Более того, папина библиотека относилась к главным реликвиям нашей домашней «церкви», и мои штудии в книжных шкафах только поощрялись — лишь бы не давал книги товарищам и не читал за едой… Бедная мама! Право же, она не догадывалась, что меня куда более согреют и наставят Шекспир, Достоевский, Анатоль Франс, чем «Фрегат «Паллада», «Цусима», и все военно-морские героические мемуары.

А почему, собственно, мне вспомнились сейчас наши осенние забавы, после которых на изрядном куске побережья до сих пор трава не растет? Да просто подумал в очередной раз об Арине… как она там, что делает, красавица моя, где ходит на своих длинных ногах, покуда я вспарываю пустое море во время очередного патрулирования? Арина первая сообщила мне, что при обстреле был разрушен участок, где, по предположениям их экспедиции, находилась окраина греческого полиса. Не успели, не сумели довести до адмиральского сведения; а может быть, и успели, и сумели, да не пожелал его превосходительство менять план учений из-за каких-то допотопных кирпичей и битых черепков… Чуть не плакала тогда Арина. Я ей верил, конечно, но все же решил попытать Агафонова. Комбриг ко мне благоволил и позволял вести с собой при случае вполне «гражданские» беседы.

Попав — по другому, разумеется, делу — к нему в кабинет, я упомянул о тревогах археологов. И, честно говоря, не был особенно удивлен, когда Иван Савельевич добродушно сказал, вылавливая чаинки ложечкой из стакана:

— Ну, а если даже так? Если перекапустили ракетчики древних греков? Что? Пары сережек золотых госбанк недосчитается? При нашей-то бесхозяйственности, стоит ли переживать?..

— Да разве ж дело только в сережках, Иван Савельич?..

— Знаю, знаю! — кивнул Агафонов. Я, слушая его, занимался тем же, чем и все посетители этого кабинета, а именно — ласкал пальцами тестикулы бронзового быка, украшавшего чернильный прибор. От частого глаженья бычьи яички блестели, точно серебряные. — Знаю, что ты скажешь. Духовное наследие, корни и все такое. Слагаемые нашей культуры. Я академика Лихачева недавно по телевизору слушал, очень толково говорит. Согласен. И даже щемит что-то в душе. Но, по большому счету… Помнишь, ты мне рассказывал, как твои любимые греки латали крепостные стены? Могильными плитами со старых кладбищ. А уж какой культурный был народ! Не надо будет укреплять оборону, каждую бусинку беречь станем, каждый ваш ломаный горшок…

Вот тут он меня достал, Агафонов. Обычно я сдерживаюсь в разговоре с ним — все-таки командир, хотя и отношения у нас не только служебные, но в этот раз сорвался на откровенность.

— А когда, по-вашему, не надо будет укреплять оборону?

— Ну, это мальчишке ясно. Когда на Западе разоружатся.

— Они того же самого ждут от нас.

— Ничего, слава богу, поняли друг друга, не то, что раньше. Афганскую глупость кончили, ракеты демонтируем, армию сокращаем, выводим из других стран. Так что, может, и не за горами то время…

— За горами, Иван Савельевич! — твердо сказал я. — Даже если атомные арсеналы свернем полностью, чего в ближайшие годы не предвидится, найдем другой повод снова не доверять «империалистам» и держать страну в напряжении.

— Это еще почему?

— А потому, что целость государства можно сберечь только двумя способами: либо развитой экономикой, либо сильной центральной властью. Экономика наша, сами знаете, на папуасском уровне. Сильная же власть требует постоянной лихорадки, особого положения в стране. А для этого призрак угрозы как нельзя более подходит, и мы с ним, родным, не расстанемся.

— Может, я и старовер в политике, — несколько обиженно сказал Агафонов и громко прихлебнул чай. — Но без сильной власти, брат, и экономику твою не создашь. Вот был я однажды в Индии, когда наш отряд с визитом дружбы заходил в Мадрас… Жители тамошние как говорят об англичанах?! Уважительно! Зря вы их, говорят, называете колонизаторами: все, что у нас есть лучшего, оставили они — и заводы, и сервис, и парламентскую систему… А ведь как внедряли? Пушками. Сипаев к стволу привязывали. Одно слово, Британская империя!..

Я окончательно решил не щадить комбрига.

— Британская империя, Иван Савельевич, мир покоряла не столько пушками — любой военной силе можно дать отпор, — сколько высокой технологией. Слаборазвитые народы на опыте убеждались, что жить по-английски лучше, богаче… Еще раньше то же самое показал Рим. Власть его держалась не на мечах, а на прекрасных дорогах, развитом земледелии, справедливых законах для всех — римлян и неримлян…

— Много воды утекло…

— Стало быть?..

— Думать пора.

— Получится ли?

— Нам и решать.

— По тем образцам?..

— Сейчас это к нам не относится, — хмуро сказал Агафонов. — У нас другой принцип. Сильные республики — значит, сильная федерация. И не иначе.

— Дай Бог, конечно… Я бы рад оказаться неправым. Но все-таки, по-моему, самой лучшей человеческой выдумкой в том, что касается общественного устройства, является полис. Да, смейтесь сколько хотите — греческий полис, город-государство, где живет не более нескольких тысяч граждан, со своими ремеслами и торговлей.

— Своими рабами, — ввернул Агафонов.

— Ну, мы же не обязаны на нынешнем уровне техники копировать древнее общество в деталях! Главное — принцип. Полная децентрализация. Конец этих гигантских, жестоких, неповоротливых динозавров — государств…

Он хохотнул, почувствовав себя уверенней, пальцами от горла наружу распушил бороду.

— Полис не может быть вечным, милый мой, не может быть вечным… Раздели любое большое царство на малые: обязательно одно среди них окажется более жадным, чем соседи, начнет захватывать чужие земли — и, глядишь, опять сидит на троне великий государь. Боспорская монархия тоже начиналась с отдельных городов. Так уж устроен человек, ему всегда всего мало — земель, рабов, золота…

— Значит, ты считаешь тиранию неизбежной? Другого пути для людей нет? А как же демократия в Афинах, да и в нашем родном городе? Она тоже на время?..

— Тоже, Котис… Демократия! — Ликон пуще приосанился, в подобном споре он чувствовал себя неуязвимым. — Ее никогда не было и быть не может, это вымысел неудачников, рыночных горлопанов!.. Как ты там ни называй Перикла — стратегом, автократором, народным избранником, — он все равно был монархом, повелителем Афин, ибо народу нужен кто-то один, кому можно поклоняться или на кого можно свалить все беды. При умном правителе, окруженном хорошими советниками, государство процветает; при глупом и корыстном — хиреет. Сами же граждане, никем не управляемые, способны лишь сводить счеты друг с другом да драться за лишний кусок для своих детей, в ущерб чужим… Ты говоришь, демократия процветает в нашем городе? Ну да, конечно, экклезия собирается, булевты говорят мудрые речи. А попробовал бы кто-нибудь из них сказать словечко против Парфенокла с его кораблями, с его пшеницей, которую он продает во все концы света! Благодетель, кормилец, отец города — вот, декрет в его честь, выбитый на белом мраморе, высится посреди агоры! Кто против Парфенокла? То-то… Меч или золото в руках у монарха, зовется ли он архонтом или купцом, философом или менялой-трапезитом — суть неизменна: народ править не может, у страны всегда один хозяин!..

— И тебя, по-видимому, это вполне устраивает?! — Не могу спокойно говорить с Ликоном, всегда начинаю волноваться. — Да, Перикл был честен и справедлив, но однажды к власти в Афинах пришел Критий, осудивший на смерть тысячи невинных!..

Ликон откровенно хохочет, прихлебывая вино из медного варварского бокала. Погода хороша, корабль ровно бежит по зеленым послушным волнам, и гребцы дремлют, растянувшись на своих лавках.

— Народ без головы — это толпа, а толпа льет кровь, как воду! Ни один деспот, даже безумный Камбиз, не сравнится свирепостью с многолюдной чернью, криком решающей — кого карать, кого миловать… — Он вдруг стал сумрачен, точно жрец, вещающий слова оракула, и я понял, что Ликон, выходец из суровой Спарты, умеет быть вовсе не смешным.

— Придет день, и восстанет из среды эллинов царь всего мира!

Озабоченный его словами, я стоял посреди палубы, пока не начал крепчать ветер. Тогда я принялся подгонять матросов, чтобы скорее уменьшили парус — нелепо было бы триере пострадать у родного берега… Кипя в деле, мыслями я все же возвращался к недавнему разговору. Мне чужды люди, подобные Ликону — несомненно умные, твердые волей, но не боящиеся ни войны, ни крови для достижения своей цели. Я ненавижу войну, хотя и давно хожу триерархом, и участвовал не в одном морском сражении. Война отобрала у меня Эвпатру с нерожденным младенцем. Мир подарил мне Мирину…

Мы встретились с ней там, где только и может гражданин нашего полиса свободно заговорить с девушкой — на ежегодных весенних играх в честь Афродиты Навархиды, во время плясок в священной Платоновой роще.

Уже вечерело. На широком берегу к югу от бухты отскакивали по влажному плотному песку состязавшиеся конники, и победителю была вручена расписная амфора с оливковым маслом. Давно окончился праздничный бег по городским улицам, вовлекавший старого и малого; привяли от солнца венки и букеты на воротах домов. Из театра еще волнами докатывались крики там шло состязание поэтов. Я знал: когда отчитают свое певцы богов и героев, каменная чаша станет выбрасывать взрывы смеха — на всю ночь хватит эпиграмм…

Я устал, прошагав с праздничным шествием весь путь от скалы над прибоем, где, по преданию, сама Хранительница Кораблей явилась первопоселенцам, до дверей храма. До сих пор гудело в голове от резкого крика авлосов, звона лир и тригонов, рева хриплых военных труб, ликующего пения девушек. Поток коней в богатой сбруе и людей с венками на головах, несущих сосуды с вином и медовые пироги, жертвенных быков и баранов, свистящих и барабанящих, прокатился через наш обычно тихий город, чтобы благоговейно простереться перед мраморным алтарем и — откатиться, рассыпаться брызгами, исчезнуть, оставив лужи вязкой крови со стаями мух да растоптанные цветы. Но праздник не умер, он лишь стал кротким и задушевным, словно кулачный боец, после ярости боя смывший пот и кровь и явившийся на свидание к возлюбленной…

Меж светлых стволов, под густыми темнеющими кронами, над ясной морской далью слепо улыбались на постаментах белые хариты и нимфы. Под ласковое журчанье сиринксов кружил на поляне девичий хоровод, поодаль — другой… Мирина не участвовала в танцах, рядом с нею не было подруг. В полном одиночестве сидела она у засыпанного цветами маленького жертвенника, опершись на изогнутую спинку скамьи, и смотрела на море. У любой другой эта поза, наверное, выглядела бы нарочитой, только не у Мирины. Красивее женщины я в жизни не видел — Эвпатра считалась моей нареченной с детских лет, о том договорились отцы наши, и любовь к ней выросла из привычки; но в глубине души я всегда стыдился ее непритязательной внешности… На Мирине был наряд, приличный дочери богача кремовый аттический пеплос с отворотом наперед, заглаженный мелкими складками, поверх него — легкий голубой гиматий, отброшенный за спину, с концами, сколотыми на плечах. Волосы она подобрала пучком и обвязала красной лентой, надо лбом поблескивала тонкая диадема, в ушах качались ажурные трехбусинные серьги. Считая изящные наплечные фибулы, то были все украшения Мирины — какой благородный, истинно эллинский вид! Она с первого взгляда выигрывала перед большинством наших богатых девиц, привыкших обвешиваться варварским золотом и носить рядом по десять перстней.

Честно говоря, я не сразу узнал Мирину — просто залюбовался чудесной девичьей фигуркой на фоне заката, линией гладкого плеча, высокой чистой шеи, нежно-выпуклой щеки… И, лишь подойдя вплотную, убедился, что передо мною дочь Мольпагора, владельца самых больших виноградников в хоре, человека, чуть менее богатого, чем наш градодержатель Парфенокл. Когда уходил я в прошлое плавание, вести хлебный караван, была Мирина еще вовсе галчонком, угловатым и взъерошенным, — за полгода похорошела дивно, преобразилась из подростка в юную богиню.

Она меня узнала сразу же — я бывал у Мольпагора по делам, как начальник конвоя торговых кораблей. А узнав, заговорила с удивительной легкостью, непринужденно, точно с давним другом. Милая девочка! Праздник Афродиты вышел в этом году хуже, чем в прошлом, потому что прошлогодний виноград от дождей уродился кислым; зато один купец привез отличные сласти из Милета, в том числе любимые Мириной фрукты, сваренные в меду; и еще он привез какой-то прозрачной ткани, расшитой цветными нитками, и Зета, дочь Главкия, уже сшила себе из нее хитон, чтобы все видели, какие у нее складки на боках… Слушал я эту славную детскую болтовню и внутренне терзался: неровня, неровня я ей, хоть и свободный полноправный полит, и хорошего рода; даже если протянется между нами волшебная ниточка, Мольпагор на порог меня не пустит…

— Что это ты загрустил? — вдруг спросила она. — Загоняли тебя сегодня, бедненький?

Я действительно думал в этот момент о печальном — кварталах древнего города, разрушенных обстрелом. Вскоре после учений приехал я туда — и увидел страшную, выпотрошенную землю… С песком и диким камнем были смешаны обломки тесаных плит, черепиц, осколки глиняной посуды. Я подобрал серебряную, почти неповрежденную монету: на одной ее стороне вроде бы угадывалась женская голова, на другой — стройное животное, как будто олень. Услышав вопрос Арины, я молча вынул денежку из кармана и подал ей, Повертев мою находку, Ариша сообщила мне, что это драхма из города Горчиппии, и на реверсе ее действительно олень, а на аверсе — богиня Артемида. У каждого полиса было свое божество-покровитель. Моя возлюбленная спросила, со свойственной ей внезапной и острой чуткостью.

— Оттуда, да?

Мне оставалось лишь кивнуть. Ариша нередко меня удивляла вообще-то простоватая и даже наивная, из рабочей семьи, порою она бессознательно постигала такие сложные вещи, которые и столичным утонченным девицам были бы недоступны… Я уже говорил, что вырос один среди книг, и мать моя всячески поддерживала мою тепличную беззащитность, мою хрупкую, ранимую замкнутость, которую она считала непременной принадлежностью «воспитанного мальчика». Только мореходное училище частично выбило из меня эти качества. Но матушка, даже когда я стал офицером, старалась хотя бы советами хранить меня от «огрубения». Особенно часто повторяла она следующую проповедь: «Если будешь серьезно встречаться с какой-нибудь девушкой, думать о браке, помни — никаких мезальянсов! Твоя избранница не должна уступать тебе культурой. Вы должны быть одной породы. У тебя за спиной пять поколений интеллигентов, морских офицеров, юристов, священников, — пусть у нее будет не меньше! Иначе — несчастье. Ты не достучишься до дикой, примитивной души, закованной в предрассудки. Или эта особа станет твоей рабыней, что, поверь, быстро прискучивает… Сейчас ты, может быть, меня не поймешь, но не дай Бог тебе самому убедиться; страшная ошибка интеллигента — вера в «простоту», в какое-то мистическое обновление через союз с «дочерью природы»… Знаешь, как порою дворянин женился на крепостной крестьянке? Ах, юность, ах, свежесть, ах, чистота! А дочь природы еще на свадьбе начинала обжираться деликатесами, затем — наряжаться без ума, без меры, капризничать, помыкать слугами, путаться с кучером или лакеем. О нет, мы не баре, они не крепостные… Наоборот, они — хозяева страны, а мы… Но тем больше пропасть, Костик, тем непреодолимей!»

Я не принимал всерьез таких поучений, но все же не мог не задуматься… И жизнь как будто подтверждала слова матушки. Сходясь с девушкой из другого общественного класса, я нередко чувствовал, насколько сильно взаимное непонимание; иногда просто пугала дикарская неуправляемость партнерши… Но вот, познакомившись с Ариной, я — после опасений, длившихся около месяца, — постепенно понял, что ни одна женщина до сих пор не давала моей душе такого уюта, такого ощущения покоя и уверенности… Ариша, не прочитавшая сотой доли того, что я, часто оказывалась и мудрее, и крепче меня, «интеллектуала», супермена, повелевающего торпедами и глубинными бомбами; она становилась доброй советчицей, и утешительницей, и надежным плечом…

Так у нас всегда, со скифских времен, и здесь ни при чем интеллигентность.

— Значит, оттуда?..

Я кивнул. Арина взяла меня под руку, хотя вообще-то не любила это делать, и просунула пальцы в мою ладонь. Мы как раз опустились по лестнице с Большой Приморской на старый участок набережной, где над опорной стенкой из желтого ракушечника дремлют особняки с «античными» портиками; их трещиноватые фасады увиты плющом и лозой, а из дворов выхлестывают олеандры. Я очень люблю это место, и Ариша тоже. Но тоска одолела, и я, ностальгически поглядывая на дореволюционную красоту, заговорил о том, каким беспощадным стал мир и как легкомысленно мы рушим тысячелетние ценности.

— Лучше не надо об этом, — перебила она. — Все равно ничего не изменишь… Давай, я расскажу тебе о моем сегодняшнем погружении!

Колдунья моя Арина: заговорила, зажурчала, и через пару минут отлегло у меня от сердца.

Дело в том, что она не просто археолог — археолог-подводник. Окраина древнегреческого города за две с половиной тысячи лет ушла на дно, сделалась частью нашей огромной черноморской Атлантиды. До сих пор Арина ныряла с аквалангом, но в последнее время экспедиции, а значит — лично ей стали частенько предоставлять батискаф «Тритон». «Тритон» — наша военная машинка, он принадлежит морскому погранокругу и недавно был вполне секретен; но, оказывается, во времена конверсии и адмиралов можно укатать…

Что ищет Ариша на богатых жизнью прибрежных отмелях? Прежде всего, она выполняет плановую работу: определенный участок дна должен быть обследован, описан, сфотографирован и нанесен на археологическую карту. Но кроме того…

Настоящий археолог роется не только в земле, но и в книгах, и в живой памяти народной. Не так давно, работая в библиотеке, Арина наскочила на статейку в каком-то «журнале любителей старины», частном издании начала века. Там писалось, со слов местных приморских сказителей, что в пору расцвета «нашего» полиса жители его заказали великому финскому скульптору статую богини-покровительницы города, Афродиты Навархиды. Заказ был выполнен: из далеких Афин через два моря привезла посланная триера чудесное изваяние, красотою превосходившее все статуи мира. Но у самого входа в родную гавань завистливая сестра Афродиты — Афина ударила корабль своим неотвратимым копьем, разбила и триеру, и мраморное диво. По другой версии легенды, налетел на судно ужасный огненный корабль, посланный Посейдоном по просьбе грозной племянницы. Так или иначе, обломки статуи пошли ко дну и по сей день покоятся во владениях Колебателя Земли.

По классическому примеру Шлимана, Арина предположила, что в сказке живет зерно истины. А предположив, поверила во весь размах своей сдержанно-страстной души. И теперь, осматривая дно, все время ожидала, не покажется ли среди серого ила, не мелькнет ли в чащах коричневой зостеры совершенная кисть руки? А может быть, и пленительно-юное лицо глянет сквозь двадцатичетырехвековой сон?..

Аппарат «Тритон» бело-красен, толстобок и обтекаем, словно гигантский тунец. У него два корпуса — в наружном, легком, скрыт бронированный шар для экипажа, — мощная аккумуляторная начинка и прозрачное, но отменно прочное носовое забрало. «Тритон» нашпигован приборами, есть в нем и чувствительный сонар[4], и телекамера, а главное — два манипулятора, две стальных руки, управляемые через компьютер, для взятия донных проб и предметов. Он может погружаться на большую глубину и лавировать у самого дна, пусть даже среди скал.

Арина очень любит момент спуска под воду, когда разжимаются захваты подъемного крана и батискаф падает в зыбкую, зеленовато-желтую полутьму. Уходит прочь китовая туша судна-матки, плавучей базы археологов. Высоко над головой подергивается, морщится блестящая кожа моря, и вместе с ней гримасничает солнечный диск.

В который раз, спрятав дыхание, Арина следит, как вокруг опускающегося «Тритона» трепещут и меняются краски моря. Красные лучи проникают неглубоко. Скоро самые пестрые, радужные рыбы начинают казаться черными и серыми. Вода из салатовой становятся густо-зеленой, потом зелено-синей, черно-синей… В световом коридоре от прожектора, в круге, бегущем по бессолнечному хаосу, снова проблескивают чистые цвета. Даже бурые космы цистозиры, затопившие весь видимый простор, необычайно живописны. В чаще блестят, как новенькие монеты, мириады рыбок — и вдруг взмывают дождем серебра, падающим навстречу. Глыбы сплошь обросли чешуей раковин. Здоровенная рыбина улепетывает по тропинке среди волнующейся морской травы. Самая настоящая тропа. Кто ее проложил?..

Дальше, дальше! Сонар начинает подавать высокие мелодичные гудки, они звучат тревожно. Аппарат буквально ползет. Справа и слева вдруг сгущаются в полутьме громоздкие темные силуэты. Они непохожи на скалы, на обкатанные морем ноздреватые валуны. Вот в длинной зазубренной стене открывается дверной проем, сквозь него текут на свет рыбьи стаи. Вот — ступени широкой лестницы, разбитая колонна. Круглый выступ: слои кирпича и булыжника…

Арина просит водителя остановиться и зависнуть над развалинами обширной усадьбы. Проверив вентили баллонов и натянув маску, она садится на корточки в тесном выходном шлюзе и ждет, покуда камера наполнится водой. Еще секунда-другая — и Ариша гибкой водяной ящерицей устремляется прочь от батискафа. К ее поясу пристегнута сетка для находок. Водитель присвечивает прожектором, Обследовав заросшие плиты двора, Арина зажигает свой фонарик и, помахав рукой, исчезает внутри дома…

Боги святые, какой прекрасный дом оказался у Мольпагора! Приходилось мне бывать и в жилище первого нашего богача Парфенокла — но там просто бьющая по глазам, наглая роскошь, позолота и драгоценности напоказ. Так, говорят, живут персидские сатрапы… А здесь повсюду царствовала мера. Дом этот предназначался для утехи глаз, для радости душевной и телесной.

Домашний раб встретил меня у ордерных ворот, точно снятых с небольшого изысканного храма, но вделанных в стену из грубых, могучих плит. Хорошо было защищено богатство Мольпагора, только резной фриз попортили Гнуровы молодчики, наверное, в бессилии швырявшие туда копья. На калитке красовалась надпись «Тут живет счастье».

Раб провел меня через комнаты, казавшиеся пустыми — так мало в них я увидел мебели. Искусные художники сделали житье богатым и праздничным без лишних расходов, написав на стенах каменные квадры, цоколь из пестрого мрамора. Как бы прячась в нарисованных нишах, стояли узорчатые лари для одежды, трехногие столы на львиных лапах, стулья с завернутыми назад утиными головками.

Хозяин ожидал нас в перистиле, обнесенном тонкой двойной колоннадой. Виноград и плющ вольно вились по колоннам, бородами свисая с карниза. Двор был вымощен галькой, окрашенной в разные цвета, среди нее цвели на островках чернозема магнолиевые деревья, а посередине бил рукотворный ключ, и рябь в квадратном бассейне колебала отражение бронзового Персея с головой Медузы. Для тех, кто хотел здесь отдохнуть или предаться размышлениям, поставлены были в тени дубовые скамьи.

— Хайре, — сказал я, церемонно поднимая руку, но Мольпагор подошел и обнял меня, точно близкого знакомого. Позднее я узнал, что Мирина правила в доме, словно царица, после смерти матери, и для отца любая ее прихоть была священна. Я друг дочери — желаннейший гость для отца.

Скоро из-за колонн совсем по-девчоночьи выбежала она… Светлая Афродита, за что Ты послала мне такую отраду? Не иначе, как заранее одобряя меня перед плаванием, предпринятым в Твою честь. Чтобы все время знал я и помнил — дома ожидает меня Твое живое, прелестное воплощение. Одета вроде бы по-домашнему, но вся — сплошной соблазн. Легкий хитон с оборками расшит по белому букетиками полевых цветов и мотыльками, волосы вьются в беспорядке, словно бы наспех подхваченные заколками над высоким гладким лбом. («У меня мужской лоб», — притворно дуется Мирина, и я каждый раз должен расхваливать ее красоту.) Подавляя в себе отчаянное желание тут же, при отце, схватить ее в объятия, шутливо здороваюсь.

Мирина самолично следит за приготовлением блюд на кухне — ее никто не заставляет, она сама любит возиться с хитроумной стряпней, потчевать отца и гостей, которые в этом доме не переводятся. (Еще бы, одна из самых богатых невест города!) Она объявляет, в расчете на буйный восторг, что ждет нас сегодня к обеду: паштет из телячьей печени с трюфелями и миндалем, цыплята, фаршированные желтками, баранина, жаренная на костре по-варварски, а на сладкое — ягоды и орехи в вине. Впрочем, с винами у Мольпагора никогда заминок нет, погреба его едва ли не более известны в полисе, чем дочь.