Гроза и свет

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Гроза и свет

Стук в окно. Я распахнул обе створки его и наугад, без промедления сказал:

— Жанна, я сейчас, подожди!

Она стояла на тротуаре, я не видел ее лица, но угадывал его выражение. Собрался, мимоходом глянул в зеркало, выключил свет — в комнате и кухне — миновал деревянную террасу, вышел в подъезд; налево — десять шагов и еще десять шагов по тротуару. Молча жму ее руку. Тогда в Москве телефоны были редкостью. Не потому ли мы чаще встречались?

Ответственная минута: окно нашей квартиры распахнуто, нужно ли возвращаться, чтобы закрыть его изнутри на задвижки? Мы совещаемся вполголоса. Я высказываю гипотезу, что скоро вернутся родители и родственники, затем закрываю одну створку, прикрываю вторую, и успеваю даже щелкнуть маленькой задвижкой этой второй створки, просунув руку в форточку. Не страшно. Никто не влезет в окно. Мы идем к Малой Андроньевской улице, застроенной такими же двухэтажными домами, как и Школьная, моя родная улица, бывшая Рогожская Ямская. Это широкие улицы, где много света, разница лишь в том, что Рогожская Ямская расположена так удивительно, что весной и осенью солнце висит над самой булыжной мостовой — и утром и вечером. Она тянется чуть ли не на километр строго по направлению восток — запад. У восточного ее конца, у бывшей Рогожской заставы, стоял раньше камень с выбитой на нем надписью: «До Москвы — две версты». На западе ее панораму замыкает такая же линия светлых двухэтажных домов с зелеными и красными крышами. За эту линию садится солнце и от нее на закате тянется густая тень, поглощающая простор Рогожской Ямской, серые камни мостовой, мой дом и два наших окна.

Вот и поворот на Малую Андроньевскую; этого места больше никто никогда не увидит: здесь лет через двадцать после того вечера построили новые дома — высокие, большие, белые, закрывшие своими одинаковыми параллелепипедами и простор, и свет солнца на закате, стершими память о прежней улице, названной так по Андроникову монастырю.

Монастырь остается у нас за спиной.

Через минуту откуда ни возьмись набежало темное облако. Редкий теплый крупный дождь. Ветер. Мы остановились под тополем. Несказанные минуты, которые я вспоминаю вот уже больше тридцати лет.

Что это вдруг случилось со мной? Я словно только что родился, я стал зорче, я вижу каждый камень блестящей влажной улицы, слышу звук каждой падающей капли. На небе еще остался закатный свет, и только над головой появилась туча, источающая звонкий ливень. Все это я замечаю. И до восторга, до радости отдается во мне каждый звук. Причудливо смешались последние краски заката с огнями города. Сначала налетел один шквал, потом второй, и вот еще сошлись сразу три шквала в одном порыве. Мимолетная гроза, вспышки молний…

Не узнавал я эту улицу, не узнавал себя. Невыразимая тайна этого вечера озадачивала меня, я молчал, прислушиваясь к звукам, и чудилось иное: не дождь и не ветер, а голоса. Они звучали во мне самом. И музыка. Пленительная мелодия, ни на что не похожая, музыка без названия.

Жанна дернула меня за рукав куртки. Еще раз и еще. Все вокруг было другим. А дома стали ниже. Да и деревья тоже…

Нам по девятнадцать лет…

Дождь утих. Прояснилось. Тонкий розоватый оттенок неба растворялся, уступая место глубокой синеве. Зажигались звезды над нашими головами. И я впервые следил за ними.

— Пойдем!

Голос Жанны.

Куда мы направлялись? В парк. В парк, где зимой мы катались на коньках, а летом иногда смотрели, как танцуют недосягаемо рослые русоволосые принцессы на круглой дощатой площадке с деревянным навесом на сказочно прочных дубовых столбах, поддерживавших заодно и небо над оркестром. Но теперь, с этого лета, мы сами брали билеты на танцверанду, с пятью знаменитыми ступеньками, разделявшими в детстве в моем представлении небо и землю (это когда я приезжал с родителями в Москву еще школьником).

Пока мы шли по изменившейся улице под рядами шумевших тополей, я все пытался угадать смысл происшедшего. Что это за вихри, умчавшиеся вверх? Что означали тончайшие оттенки света, блики вокруг меня?

А на знакомой веранде я был застенчив, как всегда, мне трудно было танцевать, мне нужно было преодолевать сопротивление невидимых пружин и к тому же управлять ими, иначе неведомые силы заставили бы волноваться так, что даже лицо мое искажалось до неузнаваемости. Стесняясь не только людей, но и себя, я в тот год и раньше все твердил какие-то правила и запреты, пытаясь следовать книгам.

Почти сбитый с толку теми невероятными трудностями, которые возникали при каждом, пусть беглом разговоре, когда меня коробила откровенность, легкость, несерьезность — так казалось тогда — я впадал в отчаяние и замыкался. Еще немного, и мне заново пришлось бы начать учиться ходить или смеяться. Как счастливы были сверстники, не читавшие книг тех лет, не выдумывавшие мир, а видевшие его прямо, без оптических приборов, без этикеток, без советов и запретов, сковывавших меня. Но позже я порвал с этим, пришла самостоятельность, мне стало вольнее, дышалось легче. И всегда, где бы я ни был, я нет-нет да и вспоминал удивительный вечер.

Это было начало. Мир менялся. Еще быстрее менялся я.

* * *

Она спросила позднее:

— Что это было с тобой тогда, на Малой Андроньевской, помнишь?..

Конечно, я помнил. Но не мог ответить. Подыскивал слова — и не мог подобрать нужные. Что было там, на пути к Таганскому парку?

— Я испугалась за тебя, думала, тебе плохо! Ты потерял дар речи и упал бы, если я тебя не поддержала бы. Ты был какой-то ненормальный тогда, и даже на площадке от тебя шарахались, как от прокаженного. Помнишь?

Мне было приятно, что она помнила это. И меня не коробило, что она называла это по-своему. Я мог бы вспомнить о таких же вот превращениях, уже описанных до меня в книгах. Когда человеку семнадцать или девятнадцать, это случается, это бывает. Ответы, в общем, есть. Но я бы возмутился, если бы кто-нибудь попробовал назвать это знакомыми, подобающими случаю словами. Человек, конечно, растет, изменяется, развивается, созревает. Все так. Но это все же полуправда. Разве дело в физиологии? Разве вся наша жизнь не есть физиологический акт или что-то вроде этого? Я против подобных объяснений, заменяющих один вопрос — другим, более того — пренебрегающими внутренним нашим содержанием. Есть слово: душа. Есть другие слова. Есть слово: тайна. Есть слово: несказанное. Как найти ответ?

…Мы шли с ней по старой нашей улице, по Рогожской Ямской, которую сначала разрушили наполовину, сломав дома, а потом начали реставрировать и восстанавливать то, что разрушено, ибо непростительно было бы никому уничтожить то, что неповторимо Ведь это единственная улица московских ямщиков. Я помню еще железный крюк коновязи, который торчал из стены в комнате, где я родился.

Мы вспоминали о бывшей Малой Андроньевской. Нас отделяло от того вечера много лет. Давно уже наши встречи стали случайностью, меня носило по белу свету, по приморским городам и весям, я принимал город теперь таким, каким он стал — одинаково похожим на любое захолустье, без скверов и архитектурных ансамблей, без живописных улиц и затененных вязами и тополями дворов, даже без детских голосов. Благие намерения чуть было не покончили с моим городом совсем, но, наверное, кроме меня, он был все же кому-то хоть немного нужен. Остановились. Немного оставили на память.

…Древние боги давно казались мне вечными. Их почитали, у них испрашивали милости и совета. Они были живы. Они остались навсегда, увековеченные даже в книгах, написанных их ярыми отвергателями. В голове моей промелькнуло все это, пока она ждала ответа, и я, человек, давно уже подавивший в себе все виды сомнений, узнавший подлинную цену тому, о чем так легко написано в книгах моего детства, помнивший те минуты под шумящими от резкого шквалистого ветра тополями (эти тополя вскоре спилили), ответил ей:

— Мне кажется, тогда на минуту приоткрылась тайна. Это было эхо будущего. Гроза и свет.